Григорий Коновалов - Былинка в поле
- Везде как семечек в арбузе. Давай, гипташляр, телкай перед. Там ночью Адашев забирал троих. Обрез нашел.
Автокод, Тимка и милиционер повели хлебовских к переднему вагону.
- Погоди лезть-то! Женщина родила, - бойко закричала, высовываясь из вагона, девка в поярковой шали и в писаных валенках.
- Нашла время рожать... - вырвалось у Автонома.
- Надо бы заранее упредить, что губить будете, - огрызнулась девка, лузгая семечки, проворно работая белыми, как на подбор, отлитыми зубами.
- Ты-то вот догадливая, не зарядилась, - сказал Автоном, глядя повыше голенищ на ее крепкие ноги.
- Где же ты, синеглазый, пропадал? Пришел бы хоть мясоедом, спас бы... Хотя по мурлу видать, ты не из бедных... Комиссар, возьмешь?
- Ищи там прихихешку в своей стае.
- Не тужи, найду! Я не чета вашим безбрюхим с постных щей, у меня в животе не забурчит.
- Ну и сучка, видать, - отрезал Автоном.
- Погоди, напложу сыновей, они вам посшибают башки-то! - Девка блеснула серыми глазами, повернулась широким задом к свету полдня, глядя на Автонома через плечо.
По подвесной железной лестничке полезли в вагон хлебовские навстречу недовольному рычанию обжившихся за сутки выселенцев.
- Что ты, бугай, по живым людям шагаешь?
- У него, видать, купейный вагон.
Автоном вместе с Исметом залез в вагон, огляделся в потемках. На верхних нарах лежали в обнимку парень с курносой румяной бабой, в углу верещал ребенок, старуха кутала его в рядно, другая, отстранив Автонома, выкинула на снег что-то красное.
- Роженицу надо оставить, - сказал Исмет, - так велел Адашев.
Растолкав по углам своих хлебовцев, Автоном подошел проститься с Ермолаем.
Праскозья отвернулась, Ермолай прошептал на ухо:
- Что там поговаривают товарищи? Посекут нас пулеметами?
- Будет болтать-то! Поселят вас на новые земли, жить будете.
Ермолай почесал бороду, глядя левым глазом на круга выгнутые брови племянника:
- Скажи Люсе, прощаю я ей все - своя рубаха ближе к телу. А ты вот что: уходи из села как можно скорее, иначе пропадешь через Власа.
Автопом боднул головой.
- А еще... поблюди дом мой, скоро вернусь... другие державы не потерпят измывательства над нами. Не дураки, знают, чем это пахнет для них. Выручат нас, вот увидишь.
- Бона какие у тебя заметки!
- Теперь я понял, племяш, сами мы виноваты: не перевешали вас, сусликов. Посмеивались - мол, пускай комсомольцы спектакли играют... быстро вызрели... ну, уж если бог даст - вывернемся, бить будем вас страшным боем, суродуем... Сто лет харкать кровью будут ваши дети и внуки.
Автоном закогтил ворот дядиной рубашки, глухо выдохнул ему в лицо:
- Ну и сволочь же ты. Из-за этой распроклятой частной собственности на какое палачество готов!
- Ладно, прощай, развозжай, раскисляй поехал, - в шутку повернул Ермолай.
- Открыл, дядя, глаза мне, снял с души камешек:
теперь жалеть не буду.
Автоном выпрыгнул из вагона.
- Племянничек в каторгу спроводил, - услыхал он голос дяди.
- Ну, это небольшая родня, - скрипуче сказал кто-то в вагоне, - а вот меня родной сын обрек на муки. Рано мы, старики, сняли с них узду, рано волю дали. Сгубят все на свете, изблудятся!
- Когда же мы проморгали? Бить и жечь надо было...
- Все идет по Священному писанию, братья...
Грипка Горячкина плакала в дверях, качала головой, глядя на Тимку. Он не отводил взгляда, задумчивого и строгого.
Паровоз толкнул состав назад, потом рванулся вперед, и поезд покатился по задуваемым снегом рельсам, извиваясь гадюкой. Из окна высунулась голова Ермолая в лисьей шапке. Глаза его широко смотрели далеко в степь, где под низким солнцем расчесывала седую гриву поземка.
За вокзалом в санях лежал прикрытый кошмой молодои татарин с перерезанным горлом - порешили в пути комсомольца сыновья старого бая.
Хлебовцы возвращались домой с молчаливой опаской, а как заискрилась морозная лунная ночь, сели по двое на одну подводу, пустив две порожняком. По снежной накатанной дороге лошади споро рысили, только сани поскрипывали да потрескивали завертки. Через тальник по приречным низинкам или мимо всегда таинственных перелесков, светившихся как бы откованными морозом стволами берез, понукали коней вполголоса.
Семена Алтухова подымало в собственных глазах и как-то непривычно тревожило то, что согласился он стать заместителем Захара Острецова в сельсовете: сможет ли он, снося вздорное подначивание, убеждать, настаивать, улыбаясь, как Захар. Семен шумно, прямо-таки по-коровьему, вздыхал, соскакивал с дровней, тяжело бежал за подводой, косясь на свою огромную тень, скользящую по снегу.
Ехавшпп вместе с ним Егор Чубаров еще на выезде со станции завалился спиной в передке саней, подняв воротник тулупа, так и не шевелился, будто до смерти окоченелый. Изредка стонал прямо-таки по-детски. Заныла у него пояснила внезапно, когда Тютюев, нырнув за сугроб, выстрелил из нагана. Егор боялся, что не отпустит скоро, а завтра надо вести скотину на общий двор. Он горько, с досадою недоумевал - почему так уплотнплпсь каменные пласты между кореньями жизни его и брата Ермолая, почему так очерствело сердце? Ничего из посуды илп из одежды брата он не захотел взять, хотя Ермолай два раза присылал к нему Якутку. В печальной строгости чувствовал себя Егор оттого, что ближе и понятнее брата был ему сейчас БОТ этот огромный Семка, бежавший рядом с санями, клонясь вперед, расхлестывая коленями полы тулупа.
- Семка, какого рожна ты сигаешь с саней, бежишь, как старый кобель внатруску? Аль чужие блохи в тулупе не дают покоя?
- Да я сам не знаю, дядя Егор, - на бегу отвечал Алтухов, из его рта вырывались клубы пара. - Пружина сжатая застряла в нутре, так и вскидывает, так и взбрыкивает.
- Прыгай в сани, разопьем маленькую, в левом рукаве у меня греется.
На задней подводе Автоном и Тимка лишь поначалу пути поспорили, как всегда, все о том же: кто и что заглавнее в жизни: рабочий и город или мужик и земля, потом умолкли, и, хоть привалились плечо к плечу, думы разводили их по разным дорогам. Для Тимки правда, справедливость, совестливость была в городе, в сказочной личности рабочего.
- Города огромные были - рухнули. И опять могут рухнуть, но земля останется, - возражал ему Автоном не настойчиво, полуутвердительно, потому что слова эти были не его, услышал он их от брата Власа, с которым встречался тайно ото всех два раза. - Земля древнее всех.
Для Тимки же все прошлое - лишь первая пробная борозда, а вот день нонешний и дела наши - начало всех начал. Радуется, что радиоприемник для Хлебовки везут:
мол, знать будут люди, как другие живут. "А зачем? - ехидно спросил в культотделе подвыпивший узколицый человек. - При радио переведутся поэты, потому что у детей не будет своей бабушки-сказительницы, а будет в один и тот же час артистка-притвора баить по радио сочиненную сказочку, засевать детские души тертыми пятаками".