Павел Гольдштейн - Точка опоры. В Бутырской тюрьме 1938 года
Вслед за ними, работая швабрами, тряпками, дежурные вытирают досуха, до белизны, плиточный пол, кафельные белые стены, умывальники. Как успел прочесть в правилах внутреннего распорядка, заключенные строго обязаны поддерживать образцовый порядок.
Но вот с парашами беда: чистили снаружи, мыли внутри, сыпали туда хлорки, а все равно пахнет от них тошнотворно. Вонь парашная — едкая, нестерпимая вонь.
На людей глядя, и сам втягиваешься в новую жизнь. Непривычное посте пенно делается привычным. Вот загремел замок.
— Выходи! — крикнул надзиратель.
Разобравшись по четыре, покорно затопали по коридору. Вошли в камеру, с Слабый свет потолочной лампочки. Серо и удушливо. Удушливо от много- то детва, от парашно-табачного смрада. И оконная фрамуга не помогает. В окне, закрытом снаружи козырьком-намордником, ничего не видно, кроме кусочка утреннего пасмурного неба. Угнетающая тюремная казенность: большая сводчатая комната, не пропускающие ни единого звука стены, сплошные нары по обеим сторонам камеры, а между ними узкая, длинная дорожка плиточного только что вымытого пола; на нарах постельных принадлежностей нет, да и зачем они в такой тесноте: очевидно, спать можно только на боку, плотно прижавшись друг к другу; одеяла не нужны, жарко и без них; у окна, между нар, на три метра в длину, узкий простой деревянный стол с пятнадцатью кормушками с одной стороны и пятнадцатью кормушками с другой; на столе выставлены металлические, до блеска начищенные кружки и одна миска с солью; слева от двери, над парашей, висят правила внутреннего распорядка. Все это я рассмотрел сразу же.
Мне, как новичку, указали мое место на нарах, около самых дверей, у вонючих параш. Тут же несколько человек уселись рядом со мной и стали спрашивать кто о чем. Но не просидели мы и пяти минут, как вдруг надзиратель открыл дверную фрамугу и велел готовиться к проверке. Послышался чей-то резкий голос, вероятно, старосты камеры:
— Товарищи, давайте строиться!
Все, повинуясь команде, начали строиться. Каждый знает свое место, свою пятерку. Старики остались стоять внизу, вдоль нар, от стола до дверей, остальные — в затылок им, на нарах. Многие тихо переговариваются, слышится даже смех.
В пятерках я вижу уже знакомые мне лица: самого высокого из всех добродушного Бочарова, сурового Тылтина. А вот в соседней со мной пятерке вождь Бунда Рафес, о котором с такой многозначительностью говорил Островский. Стоящий в той же пятерке Гладько внимательно слушает, что ему шепчет бородатый, лысый, в морском кителе старик. Он чему-то весело рассмеялся, рассмеялся и бородатый старик. Бородач вдруг подмигнул мне:
— Устали, отдохнуть хочется?
— О-очень!
— По глазам вижу, что ко сну клонит. Ну что ж, поверка кончится, потом завтрак, прогулка и тогда выспитесь. Полный комфорт!
— Я как-то устал.
Под взъерошенными бровями старика прячутся маленькие блестящие глаза.
— Отлично понимаю. Но это вопрос частный, теперь переходим к вопросу общему: вот вам повезло, нынче дежурство принимает Добряк, а Добряк совсем не то, что Свинья в ермолке. Вам требуются дополнительные разъяснения, кто такие Добряк и Свинья в ермолке?
— Наверное, надзиратели?
— Гораздо хуже: наши непосредственные начальники — старшие по корпусу. Добряк малый хороший, а второго трудно назвать человеком, ему только бы за что-то уцепиться — кабан дикий. Вот и смеемся, дали ему прозвище: Свинья в ермолке.
Вдруг старик смолк. Распахнулась дверь. В камеру быстрыми шагами вошли корпусные. Надзиратель остался в дверях.
Мы стоим на нарах по обеим сторонам камеры, друг против друга, по пятеркам в затылок; стоим, опустив руки по швам, перед невысоким, средних лет старшиной.
Остроглазый, в ладно облегающей его гимнастерке, в начищенных сапогах, он щурится, будто виноватый. Торопливо просчитал пятерки, подошел к столу и здесь быстро пересчитал кружки, число которых, очевидно, должно точно совпадать с числом людей, содержащихся в камере.
К столу подошел и второй корпусной. Уставился в кружки и вдруг повернул воловий затылок. Озираясь, выпучив заплывшие глаза, промычал:
— Куда дели кружку? Боязливо высунулся маленький Островский:
— Гражданин ответственный… Разрешите мне… Ведь прибавился еще один человек.
— Который тут прибыл? — строго перебил Свинья в ермолке.
Пригнув книзу голову, стоит, как вкопанный, и я подумал, что смахивает он Польше на быка.
Из первой от двери пятерки выступила вперед высокая фигура человека военного вида с торчащими пепельно-желтыми усиками, попросил меня покаяться начальству. Очевидно, он староста камеры. Свинья в ермолке тупо уставил из-под заплывших век неподвижные глаза:
— Фамилия?
Я назвал фамилию.
— Кружку и ложку получили?
— Нет, не получил.
Добряк махнул рукой надзирателю, и тот передал в камеру кружку и ложку. >1 заметил, что Добряк все это время стоял с мрачным лицом, ни на кого не гляди. Свинья же в ермолке никак не может кончить поверку. Он снова уставился на кружки и вдруг толстыми пальцами захватил одну из них. Крепко сжав, протянул старосте:
— Это что такое?
— Не понимаю.
— Тут понимать нечего… Почему не до блеска?.. Лишу лавочки и прогулки… Понятно?
— Понятно, гражданин начальник.
Не торопясь, по бычьи нагнув голову, гражданин начальник вышел из камеры. lie лед за ним тихо вышел Добряк. Затворилась дверь. Все сразу перемешалось.
Наиболее любопытные снова окружили. Усаживаются на нарах, впритык ко мне, ожидают важных новостей.
— Ну, а что говорят о нас? А народ?.. Народ как реагирует?
— Черт возьми, бросьте задавать человеку глупые вопросы. Как будто с другой планеты сюда прибыли.
— Почему глупые?.. А скажите, как теперь с арестами?.. Правда ли, что Берия вместо Ежова?
Арестованный подобен больному: сочувствие, надежды, иллюзии поддерживают силы, облегчают страдания.
— Берия не заменил Ежова. Он только назначен его заместителем.
— Что, было в газетах?
— Да.
— Хрен редьки не слаще, — заключил, затягиваясь папиросой, знакомый уже мне бородатый старик.
— Вы не правы, ох, как вы не правы, товарищ Пучков, — со значительным видом заметил вождь Бунда Рафес.
Он не садится на нары, а расхаживает взад и вперед по узкой дорожке, заложив руки за спину, с поднятой головой. Все время прислушивался к разговору, а сейчас остановился.
— В чем я не прав? — обернулся к нему Пучков.
— Удивительно простодушны л. Вы не политик.
— То есть как?.. Мои десять лет в царских казематах, это что — не политика?