Павел Гольдштейн - Точка опоры. В Бутырской тюрьме 1938 года
— Уведите! — приказал Котелков.
Разводящий вывел меня в коридор. Навстречу — второй разводящий. Тотчас подхватили под руки и зашагали по коридору мимо дверей кабинетов. Два разводящих держат: один — под руки, а другой вывернул левую руку и так всю дорогу держит ее сзади.
Так и шагаю, подталкиваемый здоровенными парнями.
Впереди добавился третий, щелкает пальцами и ключом, а иногда языком. По лестничным переходам спустились в подвальный этаж и зашагали по ковровым дорожкам мимо закрытых на замки камер. Быстро отворили дверь моей камеры.
Теперь добраться бы только до койки и скорее укутаться в одеяло с головой. Коридорный, принимая, опять ощупал. Впустили в камеру.
Приподнялся молчаливый военный, уставился сурово, но взгляд беспокойный. Менделеев в нерешительности присматривается ко мне:
— Как там? Стою, молчу.
— Ну, что? Ну, ничего, успокойтесь, не принимайте близко к сердцу.
— Как же?
И вдруг, без всякой видимой связи:
— Что такое Лефортово?
— Лефортово? — удивился Менделеев.
— Следователь угрожал мне Лефортовым.
— Вот как?.. Так это же военная тюрьма. Внезапно дверь открылась настежь.
— Собирайтесь с вещами.
— С вещами? Неужели на волю?
Надзиратель торопит. Сборы недолгие: пальто и кепка, полотенце и мыло, зубная щетка, смена белья — свернуто в узелок.
Обернулся к Менделееву, военному, махнул головой, вышел в коридор. Все снова завертелось: обыскали, повели по коридору, повернули в другой, в третий, отворили дверь и вывели во двор.
Перед глазами закрытая автомашина, в каких возят хлеб.
И впрямь, разглядел с одной стороны крупными буквами «Хлеб». «Brot». На дворе чуть-чуть светает. Белеет снег.
Ко мне метнулись двое в шинелях, подхватили под руки и по ступенькам втолкнули в машину.
— Входи, — сказал голос сзади, и меня втолкнули в кабину, вернее, втиснули, словно в конверт.
(Внутри машина разделена на кабинки, и расположены они по обе стороны с узким проходом посередине. Каждая кабинка совершенно изолирована от остальных и действительно, вроде конверта, потому что запечатывают тебя в ней без расчета на твою комплекцию и на твои вещи.)
Втиснутый в конверт, сижу прямо и неподвижно, сжатый до предела, прижав узелок к животу.
Протопали в проходе. Что-то грохнуло.
Вдруг толчок — тронулись с места. Качнулись обратно.
Снова тронулись и покатились. Вдруг поворот. Опять поворот. Покатились под гору, очевидно, с улицы Дзержинского на Кузнецкий мост.
Занемели ноги, трясет озноб. Машина взяла на подъем. Поворот направо, очевидно, на Большую Дмитровку. Машина рванулась вперед и без всяких задержек повернула вправо, а через несколько секунд — влево. Нет, это не в Лефортово! Очевидно, в Бутырки.
Ну, все равно.
Ну, а дальше что же будет?
Трясет озноб, нестерпима немота в ногах.
Вдруг толчок. Вот опять поворот. Заскрипели ворота. Машина въехала во двор.
Стоп. Так оно и есть — Бутырки!
Скрип шагов. Распечатывают мой конверт. Конвоир строго шёпотом:
— Выходи!
Выхожу. Выпрыгнул на заледенелый асфальт мрачного двора. Каменная ограда. Фасад тюрьмы с козырьками на окнах. У ворот мрачная башня времен Емельяна Пугачева.
Отворяются тяжелые, окованные двери. У дверей седоусый надзиратель. Мне показалось, что я увидел сочувствие в старческом лице тюремного сторожилы. Ввели в большой, просторный вестибюль. (Как узнал позднее, он именовался среди заключенных вокзалом.) Справа и слева в облицованных белой плиткой стенах много дверей. По вокзалу снуют туда и сюда разводящие, хлопают ключами о пряжки, щелкают пальцами. Двое подскочили ко мне. И один из них подхватил под руку. Тюремный механизм действует четко.
Молча и торопливо ведут к одной из дверей. Разводящий, который шагает впереди, отворяет дверь и, впустив меня, закрывает ее снаружи на засов. Опять в одиночестве, в квадратной комнатушке, облицованной синей глазированной плиткой, где стоит столик и табуретка.
Гляжу на синие стены, на которых ничего не может нацарапать заключенный. Гляжу на потолок.
— А дальше что? — Безмолвие и неведение!
Наконец появляется маленький юркий человек с тремя треугольниками в нашивках. Ставит на столик чернильницу, раскрывает толстую тюремную книгу и — опять вопросы насчет моей фамилии, имени, места и года рождения. Снова раздеваюсь, догола, вытягиваю руки, открываю рот… Начинаю понемногу привыкать. Снова прощупывается моя одежда. И снова берут под руки и ведут по тюремным коридорам. Привели в баню. Закрыли в маленькой кабинке. Нацедил из медного крана полшайки холодной воды. Облился для проформы. Дрожу от холода. Зуб на зуб не попадает. Быстро обтерся, оделся, перепоясал полотенцем спадающие брюки. В руках узелок.
Снова подхватили и поволокли по коридорам, а потом через внутренний двор, скрипя по умятому снегу, ввели в другой корпус. Стали подниматься вверх по лестнице. Вдруг остановились. Защелкали где-то ключом о пряжку. Быстро повернули лицом к стенке. Захлопнулась дверь в верхнем пролете и снова подхватили куда-то. Коридоры со сводчатыми потолками, с закрытыми на висячие замки дверями камер. В каждом коридоре расхаживает взад и вперед коридорный надзиратель, заглядывает в глазки камер или подслушивает у дверей. Кругом тишина мертвая.
Из коридора в коридор шагаем по бесконечным ковровым дорожкам. Подвели к камере. Камера № 54. Тихо приблизился коридорный надзиратель. С «мерил меня с ног до головы внимательным взглядом, ощупал подмышки, грудь, карманы и стал отпирать замок. Дверь раскрылась.
Впустили в камеру. Тотчас дверь закрылась.
Что это? Чуть не вскрикнул. На минуту закружилось в голове, почудилось, что попал в преисподнюю.
В тусклом свете, в табачном дыме, в испарении массы тел, сжатых в узком пространстве, словно призраки, стоят на нарах люди в одном нижнем белье, с удивительно мертвенно-бледными лицами, с неподвижными глазами. Но вот туман рассеивается. Масса взволнованных глаз, разбуженных моим приходом. Все зашевелилось. Мгновенно обступили и стали расспрашивать.
— Рассказывайте, давно ли с воли?
— Вчера.
— Товарищи, слышите, вчера с воли.
— Коля, слышишь, вчера только арестовали.
— Ну, что там нового, рассказывайте.
— Островский, как вам не стыдно, дайте человеку отдышаться.
Маленький Островский заглядывает мне в лицо, моргает беспокойными глазами, тут же засыпает вопросами.
Узнав фамилию, заинтересовался, не в родстве ли с известным музыкантом.
— Нет, у меня мать преподает музыку, а сам я преподаю историю в средней школе.