Павел Гольдштейн - Точка опоры. В Бутырской тюрьме 1938 года
— Преподавали историю? Такой молодой?
— Я только в эту осень закончил истфак.
— Успели закончить? Обо мне вы, конечно, не могли слышать, моя фамилия Островский. Я работал в „Дер эмес“.
— К сожалению, не пришлось слышать.
Со всех сторон посыпались вопросы. С жадностью ловят каждое слово. Оказывается, уже три месяца никто из свежеарестованных не поступал в камеру. Я пришелец из того, другого, не позабытого, но такого далекого для них мира. Повылезали из-под нар. Стараются протиснуться поближе, тянутся через плечи других.
Островский полностью завладел мною: засыпает вопросами, перебивает, подмигивает, оглядываясь на других. Но в это время скрипнула и открылась дверная фрамуга и в камеру заглянул надзиратель.
— Приготовиться к оправке!
Через минуту отворилась дверь. Все задвигались, заторопились. Трое дежурных остались убирать камеру, а четыре человека в порядке очереди вынесли в коридор две до краев полные параши.
Все двинулись вслед за ними. Остановились посреди коридора и разобрались по четыре. Засунув руки в карманы, надзиратель отсчитывает четверки. Отсчитал двадцать четыре и меня замыкающего и скомандовал следовать вперед по направлению к уборной в конце коридора.
В отпертую дверь прошли с парашами. И тут же расстроились головные четверки. Теснясь, первыми поспешили захватить места. Уже сидит на очке, скрючившись, на корточках Островский, а перед ним и еще перед пятью скрючившимися выстроились ожидающие своей очереди. Набилось людей — не пошевельнуться.
Склонив большую голову, высокий, плотный человек с доброй усмешкой раскачивает над маленьким Островским веревочку с хлебным шариком. Отсчитывает, как маятником, — сколько просидит. А тот снизу:
— Послушайте, Бочаров, я бы попросил бросить ваши неуместные шутки и оставить меня в покое.
— Ну, ладно, ладно, не буду.
Наконец Островский поднялся на ноги, а веселый человек занял освободившееся место. У дверей, в углу, двое занимаются утренней зарядкой. Один, самый молодой из всех, очевидно, спортсмен, машет руками; другой, маленький подвижный человечек, очень похожий на старую обезьянку, наполоскавшись у крана, энергично растирает полотенцем волосатую грудь, потом поочередно поднимает руки и ноги. Шаркая галошами по мокрому полу, дежурные пронесли к двери пустые параши. Яростно принялись драить песком до блеска, особенно медные кольца вокруг параш. Меня схватил за руку Островский:
— Что вы задумались? Оправка кончится, не успеете…
— Ну и что?
— Как что? Нельзя же так.
— Потерплю.
— Что вы! Как можно! Терпеть придется до вечера, попка не выпустит.
— Какой попка?
— Ах, боже мой, они так называют надзирателей.
— Скажите, а кто этот шутник с хлебным шариком?
— А, вы видели? Как вам это нравится? Вы думали, Островский не сумеет за себя постоять?.. Ничего, хватит еще духу. А ведь он безобидный, очень хороший человек, очень добрый, известный инженер. Его посылали в Америку, а теперь дали шестой и седьмой пункты.
— А это что такое?
— Раз был в Америке, значит — шпион, получай шестой пункт 58 статьи, а раз инженер, значит — вредитель, получай седьмой пункт, а вам как историку-преподавателю полагается десятый пункт.
— А это что?
— Антисоветская агитация, болтун, самый легкий пункт, а самые страшные — шестой и восьмой, а еще страшнее первый-А, и еще страшней — первый-Б. — А чем?
— Восьмой — это террор, первый-А — измена родине, первый-Б — измена родине для военных. По первому А и Б — расстрел, а члены семьи изменника заключаются в отдаленные лагеря на пять лет, а после отбытия срока высылаются в отдаленные места.
— Что же это творится?
— Верите ли, — продолжает Островский, — я ведь абсолютно ни в чем не виноват, а подписал на себя одиннадцатый пункт — участие в контрреволюционной организации.
— Так зачем же подписали?
— Может, я не прав, не хватило сил, но ведь это надо пережить. Слушайте, что я вам скажу. Почти все здесь очень, очень честные безвинные люди, много старых коммунистов, а девяносто процентов подписали на себя ложные показания. Здесь сидел Гриша Салнин, пять дней назад взяли из камеры, тоже дал показания, а ведь железо, а не человек, латышский стрелок, телохранитель Ленина. Не тот, из фильма, — выдуманный, а настоящий, — на трибунале открыл спину, вся в рубцах, послали на переследствие за недостаточностью материалов.
Островский придвинулся ко мне еще ближе. Его беспокойные глаза отыскивают кого-то.
— Вот смотрите, вон высокий, длиннолицый, в военной гимнастерке, ну, видите, ну, который закуривает сейчас, — это друг Гриши Салнина, комкор Тылтин, тоже из латышских стрелков. Что вам сказать — до ногтей, до корней волос предан революции. Они-таки и от него добились показаний, но какой ценой! Что уж тут обо мне говорить… Если вы думаете, что такой человек мог струсить, то глубоко заблуждаетесь.
Он вопросительно глядит на меня. Нервно потирает грушевидный лоб. Я ничего не отвечаю.
— Ну, конечно, не понимаете… да? Боже мой, это трудно сразу понять… Что вы знаете!
Он оглянулся вокруг. У белых раковин толкутся люди. Тут же стоит угрюмый Тылтин, а рядом молодой человек в морском кителе внакидку с красивым, смуглым лицом.
— Вот тот, — сказал, показывая на него, Островский, — Коля Гладько. Он был капитаном черноморского торгового флота, одессит; по одному делу с ним сидит в другой камере его друг Голуб. Вы, наверное, читали о нем в газетах?
— Это тот, что спас людей с „Жоржа Филиппара“? В ответ Островский закивал головой.
— Потом его и Колю выдвинули на ответственную работу в Наркомвод начальниками главков, а здесь их превратили в террористов.
— То есть, как?
— Они, понимаете ли, готовили покушение на Ежова. Кто, скажите, пожалуйста, поверит в эту чепуху?
Он остановился, ища кого-то глазами.
— Посмотрите, знаете, кто этот человек? — и он кивнул в сторону маленького, похожего на старую обезьянку человека.
— Это Рафес. Ничего не говорит вам эта фамилия?
— А кто он?
— Ну, знаете!… Надо вам признаться, я удивляюсь на вас, вы же историк. Это один из вождей Бунда…
На плечо Островского опустилась большая рука Бочарова:
— Умерьте пыл, друг мой, дайте человеку отдышаться. Островский нахмурился.
— Он должен все знать.
— Успеете просветить, времени еще много.
Вдруг открылась дверь, и раздалась команда надзирателя:
— Кончай оправку!
Люди засуетились, столпились у дверей.
Вслед за ними, работая швабрами, тряпками, дежурные вытирают досуха, до белизны, плиточный пол, кафельные белые стены, умывальники. Как успел прочесть в правилах внутреннего распорядка, заключенные строго обязаны поддерживать образцовый порядок.