Ирвин Уильям - Дарвин и Гексли
Как обычно, он рассматривал предмет исследования — в данном случае самого себя — в развитии. Его религия истаяла перед лицом науки; это была борьба «на выдержку», такая постепенная, что он, по собственным словам, «даже не огорчился», когда все было кончено, и вряд ли заметил, что гром уже прогремел. Вскоре после возвращения в Англию, все еще колеблясь меж эволюционной и богословской биологией, он обнаружил — и, несомненно, с изумлением, — что стал совершенным скептиком в отношении апокалипсиса. Его представления о прогрессе, об эволюции — и как следствие его гуманизм — сыграли тут решающую роль. Он увидел, что священные книги и мифология составляют непременную часть эволюции каждого народа. «Ветхому завету можно доверять не более, чем священным книгам индусов», не только оттого, что «мировая история в нем явно искажена», но и оттого, что «бог наделен чувствами мстительного тирана». Он отвергал христианские чудеса, потому что они были слишком похожи на чудеса в преданиях других народов, основывались на сомнительных и противоречивых свидетельствах и шли вразрез с униформизмом, усвоенным им от Ляйелла. Он отрицал также божественность Иисуса и сомневался в превосходстве христианской этики. «Прекрасна мораль Нового завета, и все же едва ли можно отрицать, что совершенство ее до известной степени связано с тем толкованием, какое мы ныне даем метафорам и аллегориям». Определенно, Дарвин до мозга костей проникся духом прогресса. Френсису Гальтону[105] в письме, не помеченном датой (но, очевидно, относящемся к 1879 году), он писал: «От общепринятых религиозных верований я отказался почти самостоятельно, в результате собственных размышлений».
Еще много лет потом он как бы в силу привычки держался расплывчатого теизма. Однако естественный отбор довершил то, что было начато эволюцией. Вопрос стоял таким образом, что надо было сделать выбор между случайностью и предначертанием, точней, между методом естественного отбора, с одной стороны, и его результатами — с другой. Если делать упор на том, что достигнуто, вселенная — физическая, эстетическая и нравственная колыбель человека — предстанет перед нами столь стройной и изумительной, что нельзя не усмотреть в ней творение разума, подобного нашему. Если же делать упор на случайных изменениях и борьбе за существование, тогда она представится нам не слишком счастливым итогом определенного стечения обстоятельств. Но ведь ясно, рассуждал Дарвин, что метод наложил свой темный отпечаток на достигнутое. И потому так же ясно, что вселенная не может быть осуществлением чьего бы то ни было замысла, если, конечно, не допустить, что жук-пилильщик задуман нарочно и исключительно затем, чтобы пожирать живых личинок, а кишечный глист — для того, чтобы селиться в кишечнике своей жертвы. Под конец Дарвин ставит неизбежный для гуманиста вопрос: чего больше в мире — страданий или счастья? И придумывает оптимистический ответ. В борьбе за существование приятное всегда побудительная сила и путеводная звезда успеха, меж тем как неприятности — а они сами по себе в ограниченных дозах небесполезны, — оказывают вредное, угнетающее действие, если испытывать их слишком долго. Следовательно, в ходе естественного отбора предпочтение отдается приятному. Однако себя он не убедил. Частных случаев неуспеха встречается бесконечно больше, чем частных случаев успеха. В сущности, если под неуспехом разуметь смерть, он всеобъемлющ. В конечном счете Дарвин всякий раз возвращался к «страданиям миллионов животных на протяжении почти нескончаемого времени».
И опять-таки ни законы природы, ни наличие у человека подсознания не указывают на непременное присутствие вселенского разума. Закон тяготения действует и на Луне, однако безжизненная пустыня не есть свидетельство существования животворящего промысла. Дикари, как показал Тэйлор, твердо держатся самых немыслимых суеверий, однако их верования не есть свидетельство существования этого немыслимого мира. Точно так же верования цивилизованного человека не доказывают существования мира, созданного кем-то ему на благо.
По-видимому, Дарвин сознавал и то, что привычный религиозный идеал, поколебленный в качестве духовной догмы, способен вновь утвердиться в качестве догмы мирской. Рассудив, что запасы солнечной энергии ограничены и постоянно расходуются, лорд Кельвин, точно некий страховой оценщик в масштабе мироздания, начал в 60-х годах подсчитывать вероятную продолжительность жизни Солнца. Когда-нибудь Земля станет холодна и мертва, как Луна. «Подумать только, — восклицает Дарвин в одном из писем 1865 года, — столько миллионов лет развития, столько прекрасных, просвещенных людей на каждом континенте, — и вот чем все кончится, и не будет нового начала, пока опять наша солнечная система не обратится в раскаленный газ». Выразив те же чувства в «Автобиографии», он заключает: «Тем, кто в полной мере признает бессмертие человеческой души, гибель нашего мира покажется не такой ужасной».
Серьезных попыток разрешить дилемму «предопределение или случайность» Дарвин не делал. Как знать, не существуют ли иные возможности, которые ум человеческий — сам-то в лучшем случае лишь несколько усовершенствованная разновидность мыслительных способностей менее высокоорганизованных животных — охватить не в состоянии. Человек волен строить догадки о разуме создателя, но с таким же успехом, как собака — о разуме человека. По сути дела, конечно, Чарлз никогда не ощущал сильной потребности веровать. У него в отличие от Ньюмена вера никогда не была итогом обдуманного выбора. Он не выбирал, он эволюционировал. Пожалуй, первым шагом к неверию было для него религиозное образование, полученное в Кембридже. Пейли открыл ему, как радостно постигать сущность явлений материального мира, и научил его, что право судить должно основываться на разумных доводах и фактах действительности. От предопределения, таким образом, он пришел к фактам и очень скоро стал чувствовать себя куда свободней с фактами, чем с господом богом кембриджских богословов. Когда же требовалось пускаться в рассуждения о таких предметах, как конечное и бесконечное, свобода воли и необходимость, материя и дух, Чарлз быстро приходил к «безнадежной неразберихе». Неспособность разбираться в отвлеченных материях сделала из него человека новой эпохи. Действительность была для него процессом, который непрерывно производит все более высокие ценности во вселенной, со всех сторон окруженной гигантскими вопросительными знаками. Какое-то время, быть может, ему было не совсем по себе от этих вопросительных знаков, они вечно маячили перед глазами, но он сосредоточил все свое внимание на работе, и постепенно вопросительные знаки отступили в благодетельный и полезный для дела туман. Медленно, почти безболезненно Чарлз превратился в агностика.