Ирвин Уильям - Дарвин и Гексли
«Я не очень подвержен скептицизму — подобное настроение ума, как я склонен судить, вредит успехам науки. Для ученого желательна известная доля скептицизма, дабы избежать напрасной потери времени, но мне нередко встречались люди, которых это удержало от опытов или наблюдений, способных принести косвенную или прямую пользу».
Возможно, дело не только в том, что Гексли холодно относился к идеям широкого масштаба, — ему еще было недосуг ими заняться. Он тратил больше времени на то, чтобы «не отставать от них», нежели на то, чтобы их вынашивать. К тому же он уже столько наслушался споров о видах — и таких беспочвенных споров, что предмет этот, по его собственным словам, донельзя ему наскучил. Деятельным, знающим людям вроде Гексли нередко скучны назревшие и гигантские проблемы; их должны решать терпеливые, смиренные люди вроде Дарвина.
Возможно также, что идея эволюционных сдвигов, заключающая в себе тенденцию смазывать очертания и разрушать четкие границы, была несозвучна резкой определенности мышления Гексли. Не случайно его так воодушевила идея архетипа в сравнительной анатомии. В сущности, по складу ума в нем было нечто родственное не только Платону, но и мыслителям XVIII века. Это заметно в его пристрастии к Беркли[99]и Юму[100], его пронизанном духом отрицания здравомыслии, его бескровном и малоподвижном рационализме, его обыкновении объяснять явления живой природы аналогиями, почерпнутыми из механики.
История его приобщения к эволюции — это, во всяком случае частично, история его крепнущей дружбы с Дарвином. Никогда, ни в ранние, ни в зрелые годы, он не был простым почитателем чужих доблестей, но всегда оставался независим, всегда настроен критически… Оценивая безжалостным глазом честолюбивого новичка наиболее выдающихся биологов, он в 1851 году писал: «Из Дарвина могло бы получиться нечто значительное, но лишь при хорошем здоровье». Позднее, но тоже в 50-х годах, они сошлись ближе, и Гексли несколько поколебался в своих убеждениях. «Когда на той неделе у Дарвина собрались Гексли, Гукер и Уолластон[101], — писал Ляйелл в 1856 году сэру Чарлзу Бенбери, — они (все четверо) скрестили копья из-за видов и зашли, мне кажется, дальше, чем каждый решился бы по зрелом размышлении».
По-видимому, Дарвин старался не столько просветить, сколько подготовить Гексли. Он понимал, что, если будет слишком откровенно делиться с ним своими идеями, молодой коллега способен затеять вокруг них безудержную полемику, прежде чем можно будет ввести в дело «Происхождение видов» с его броней непробиваемых фактов и тяжелыми орудиями веских доводов. Конечно, 1 июля 1858 года Гексли присутствовал на заседании Линнеевского общества, где были доложены две знаменитые работы, но и тогда волнение его было отчасти поверхностным. «Уоллес дал толчок, и Дарвин, кажется, разошелся не на шутку, — писал он в сентябре Гукеру, — я рад слышать, что мы наконец по-настоящему познакомимся с его взглядами. Предвижу свершение великой революции».
Но если идеи Дарвина не удивили Гексли, книга Дарвина потрясла его до глубины души. Кстати, она поразила даже Ляйелла и Гукера, хотя они-то, можно сказать, наблюдали, как она создавалась изо дня в день. Мысль об отборе изменений в ходе борьбы за существование была общим местом викторианской философии, едва ли способным показаться блистательной находкой умному человеку в разговоре или кратком обобщении. В «Происхождении» же эта мысль обрела величие благодаря беспредельной изобретательности, мужеству или даже отчаянной отваге, и сверхъестественной целеустремленности, с какой она применяется к огромному количеству фактов и проблем; ибо величие самого Дарвина отчасти в том и состояло, что он — по-своему осторожно, по-своему прозаично — сумел безоговорочно и до конца принять свою участь первооткрывателя. Гексли отложил книгу в сторону со смешанным чувством благоговения и досады.
— Не додуматься до этого — какая же неимоверная глупость с моей стороны! — вскричал он.
А между тем «это» объясняло почти что все. Оно предоставляло ту самую рабочую гипотезу, которой не хватало Гексли. «С тех пор как девять лет тому назад я прочел статьи Карла Бэра[102], — писал он Дарвину, — ни одна работа по естественной истории не производила на меня такого громадного впечатления». С течением лет Дарвин вырос в его глазах еще больше. Вот уже Бэра сменил Гарвей, Коперник, а там и Исаак Ньютон…
Как только у Гексли спала с глаз пелена скептицизма и он покончил с немногими заблуждениями бюффоновского или ламарковского толка, он с обычной для него быстротой схватил сущность новых идей и новых фактов, сразу увидев такие проблемы и такие их следствия, которые вряд ли когда-нибудь приходили в голову самому Дарвину. Даже не прочитав еще «Происхождения», он понял, что теория естественного отбора будет неполной без теории, объясняющей причины изменчивости. Все еще размышляя над «превращениями без переходов», он, как впоследствии де Фриз, почувствовал, что со многими трудностями, такими, скажем, как отсутствие переходных форм, будет легче справиться, если в основу эволюции положить не столько мелкие изменения, сколько крупные и внезапные — короче говоря, мутации. В чем-то предвосхищая Менделя, он видел также, что мутациям, как и вообще явлениям наследственности, можно найти объяснение, исходя из представлений о дискретных единичных факторах. Он осознал и то, к чему Дарвин пришел лишь позднее: эволюция не обязательно подразумевает прогресс; развивая это положение в одной из ранних своих лекций, «О постоянных типах», он до того еще, как «Происхождение» было напечатано, уже ответил на одно из возможных возражений. С другой стороны, он настойчиво утверждал, что искусственный отбор не доказывает существования отбора естественного. Строго говоря, Дарвин не доказал, что естественный отбор действительно происходит — скорей, что он должен происходить. Великая заслуга его, по мнению Гексли, состояла в том, что он дал простую и удобную рабочую гипотезу для решения важнейших проблем биологической науки, причем такую гипотезу, которая не нарушала ляйелловского принципа униформизма. Беспристрастным наблюдателям следовало подвергнуть ее самому серьезному рассмотрению с позиций «деятельного скепсиса».
Но, несмотря на весь свой скепсис, Гексли быстро развил бурную деятельность. Уже в 1858 году он начал проявлять признаки воинственности, выдавая эволюцию на пробу в лекционных залах и заключая свои письма зловещими постскриптумами. Когда «Происхождение» вышло в свет, он сразу же понял, какая вокруг него разыграется битва. «Надеюсь, — писал он Дарвину, — Вы ни в коем случае не позволите себе негодовать или огорчаться из-за всех наветов и передержек, какие, если я только не ошибаюсь, теперь на Вас посыплются». И в конце письма прибавил: «Я уже точу свои когти и клюв, чтобы быть наготове». За полгода до этого подобное заявление могло встревожить Дарвина не меньше, чем встревожило бы его противников, но теперь, после той травли, которой он подвергся, даже в этом беззлобном человеке закипал гнев.