Ирвин Уильям - Дарвин и Гексли
Вот какие взгляды со множеством изъявлений замешательства и огорчения поведал Дарвин в подробных письмах Аза Грею.
Один Грей способен был выжать из Дарвина столько богословских рассуждений. «Не делайте поспешных выводов насчет Аза Грея, — говорил Дарвин Ляйеллу. — Кажется, это один из самых-самых мыслящих и толковых авторов, каких я читал. Мою книгу он знает не хуже меня самого». «Очень сложная натура, — писал он в другой раз. — Юрист, поэт, естественник и богослов, все вместе».
Грей был превосходно оснащен для того, чтобы возглавить крестовый поход во имя эволюции в Соединенных Штатах. Крупнейший ботаник Америки, он с готовностью поддерживал обширнейшую переписку и среди младшего поколения американских ученых пользовался беспримерным авторитетом. Плодовитый автор живых, интересных учебников, он был одной из самых видных фигур в области всеобщего образования. Профессор Гарварда, человек обаятельный и непосредственный, с добрым, живым лицом, он оказывал огромное влияние на духовную жизнь важнейшего культурного центра в Америке. Ведущий ученый с серьезным и очень личным отношением к религии, он внушал доверие той части американских либералов, которая придерживалась оптимистической убежденности, что наука и религия могут прийти к полюбовному согласию. Человек высоких идеалов, изучавший цветы с героической самоотверженностью и беззаветным увлечением, какие его соотечественники обыкновенно вкладывали в более прибыльные занятия, он умел хранить величавую беспристрастность, но, однажды составив себе суждение, становился яростным его защитником, а когда по-настоящему пробуждался к действию, был почти как Гексли опасен и ловок в искусстве метать стрелы и расставлять сети полемики. Эволюция дала ему возможность действовать, ибо «Происхождение видов» раскололо Гарвард, как и весь мир, на два лагеря. Последовал ряд захватывающих публичных дискуссий, в ходе которых он одержал убедительную победу над знаменитым геологом Агассисом[106]. Именно в эти годы, сразу же после того как появилось «Происхождение видов», Аза Грей вошел в избранный круг тех, кто пользовался доверенностью Учителя и помогал ему ценными советами.
Дарвин говорил друзьям, что ждет большего не от профессиональных ученых, «которые слишком прочно усвоили, что вид — нечто данное раз и навсегда», а от людей непосвященных, но мыслящих. Что ж, непосвященные и правда проявили интерес: первое издание разошлось в один день.
Газетчики и обозреватели мгновенно ухватились за очевидный вывод: Дарвин превознес слепую случайность, а значит, и божественное провидение. Он подтвердил право сильного, и, стало быть, Наполеон был прав. Он открыл бескрайние перспективы прогресса, основанного на демократическом принципе плодотворной конкуренции.
Среди духовенства нашлись либералы, готовые принять новые идеи. Так, давний сторонник эволюции Кингсли[107], истово убежденный, что она в конечном счете предполагает облагороженное наукой понимание бога, объявил, что но задумается последовать за «коварным, как лис, злодеем-аргументом» в любую топь и чащобу, в какую бы тот его ни завел. Однако подавляющее большинство его собратьев напустилось на «Происхождение» с ярой злобой собственников, состоянию которых грозит непоправимый урон. Истрепанные в спорах ярлыки — «безрассудство», «безбожие», «безумие» — окончательно протерлись до дыр.
Но, пожалуй, самый страшный и болезненный удар нанес человек, который был и священником и ученым. Его нанес бывший учитель Дарвина, профессор геологии преподобный Адам Седжвик, тот самый, кто некогда предсказал ему блестящую научную будущность. Громя «Происхождение» как публично, в печати, так и в частном письме к автору, приславшему ему экземпляр книги, Седжвик утверждал, что «у природы, помимо физической стороны, есть сторона нравственная, или метафизическая. Тот, кто отрицает это, глубоко погряз в трясине неразумия». Не считаясь с существованием причинности, каковая есть воля божья, Дарвин продемонстрировал лишь обманчивое подобие индукции, которое не может привести к верным заключениям. Естественный отбор — не более как «второстепенное следствие», бутафорская грызня, исход которой предопределен свыше. Полностью опровергнув последние причины, Дарвин обнаружил «безнравственность в подходе к предмету» и сделал все, чтобы довести человечество до такой «глубины падения», какой оно еще не знало. Особенно возмутил Седжвика «торжествующе-уверенный тон» в конце книги, где Дарвин обращается к «грядущему поколению». Впрочем, над другими местами он чуть живот не надорвал от хохота.
Верный себе, Дарвин решил, что письмо Седжвика как-то несуразно написано, вот и все. Чарлз не хуже любого другого способен был видеть конечные последствия той или иной теории; но, вообще говоря, от метафизических идей ему становилось не по себе, а от чуждых ему метафизических идей он попросту заболевал. Мозг его имел полезное свойство отталкивать от себя то, что доставляет неприятность и в то же время не относится прямо к изучаемой проблеме. «Чем больше я думаю, тем больше недоумеваю», — не один постылый душе Дарвина религиозный диспут заканчивается в его письмах этими словами. Лишь обстоятельно обсудив письмо Седжвика с Ляйеллом, он признал, что, «вероятно, оно и в самом деле много определенней, чем я полагал». И несмотря на это, отказался признать справедливость критики. Теперь, когда его теория нашла воплощение в книге и предстала перед миром, он вдруг почувствовал свою кровную связь не только с явной научной ее сутью, но и со скрытым философским подтекстом. Сверхъестественное нарушало изысканную соразмерность его идей. Божество сделалось гносеологической помехой.
Иногда критика носила огорчительно личный характер:
«Вот вам славная шутка: X. К. Уотсон (который, как я полагаю и надеюсь, будет рецензировать новое издание „Происхождения видов“) говорит, что в первых четырех абзацах введения слова „я“, „мне“ и „мой“ повторяются сорок три раза! Я, кстати сказать, это гнусное обстоятельство смутно ощущал. Уотсон говорит, что его можно объяснить френологически. По-видимому, если выражаться без обиняков, это означает, что такого самодовольного эгоиста, как я, еще не видывал свет; возможно, так оно и есть. Интересно знать, предаст ли он гласности эту милую подробность; все вводные слова, которые так любит Уолластон, перед нею положительно меркнут.
Искренне Ваш, милый мой Гукер,
Ч. Дарвин.
P. S. Эту прелестную шуточку дальше пускать не стоит; она, пожалуй, слишком уж ядовита».
Тем временем он с неослабевающим усердием продолжал нажимать на все пружины. Среди видных ученых Европы и Америки едва ли найдешь такого, кому он не послал в дар свою книгу с письмом. И здесь вполне проявилось его умение обезоруживать тех, кто создан вселять трепет и поучать, умение, может статься, усвоенное им еще с малых лет в попытках умилостивить своего отца. Послания к самым непримиримым начинались словами: «Дорогой мой Фоконер» и кончались так: «Остаюсь, мой дорогой Фоконер, душевно и искренне Ваш — Чарлз Дарвин». А в середине высказывались предположения в таком духе: «Господи, до чего же Вы рассвирепеете, если удосужитесь прочесть мое сочинение, как кровожадно будете мечтать о том, чтобы зажарить меня живьем!» И вслед за тем он прибавлял: «Но если только случится, что оно хоть самую малость Вас поколеблет…» Он был серьезен и почтителен с Агассисом, медоточив с Декандолем. Он ободрял Гукера, подзадоривал Гексли, спорил с Ляйеллом, добивался поправок от Генсло. Он признался Карпентеру[108], как многим обязан его «Сравнительной физиологии», осторожно прощупал его и, убедившись в его благосклонности, уговорил написать о «Происхождении видов» статью. Статья появилась, и в высшей степени лестная, однако до безоговорочного признания дело не дошло. Дарвин остался доволен, но не удержался, чтобы не пожаловаться Ляйеллу: «Он соглашается с тем, что все птицы происходят от одного предка, а все рыбы и пресмыкающиеся, вероятно, от другого. Только последний кусок ему не по зубам. Что у всех позвоночных тоже один прародитель — с этим ему согласиться трудно».