Евгенией Сомов - Обыкновенная история в необыкновенной стране
Час, еще час, и еще один час. Больше не могу: руки и ноги стали деревянными. Буду ходить кругами, пока не упаду! То хожу кругами, то боксирую с темнотой.
Вдруг кормушка в двери отворилась. Лицо Сычева:
— Мы уходим. Ты как хочешь, здесь ночевать, или что-нибудь нам скажешь?
— Что я должен еще сказать?
— «Тройка Пик» была или нет?
— Я все сказал…
— Ну, тогда спокойной ночи.
Кормушка закрылась. Час, еще час, и еще один час. Все кругом затихло. «До утра я не доживу!»
Но я дожил! Ах, уж эти резервные силы молодого организма! Видения окружили меня. Я стал представлять себе, что я Руаль Амундсен и иду к Южному полюсу, таща за собой по снегу нагруженные вещами и продуктами сани. Цель уже близка, это появление светового пятна в дверном окошечке, обозначающем, что наступило утро. Изуродованные пальцы ног моих я опять перестал чувствовать. Двадцать кругов по камере, «двадцать миль», и потом небольшая передышка на доске и потом опять «двадцать миль»…
Вот он свет в окошечке, утро нового дня. Но я-то уже другой, я совсем другой: мне как-то уже ничего не страшно, за ночь я перешел ту грань, которая называется инстинктом самосохранения. Я даже заметил, что стал говорить сам с собой. Но вот окошко снова открылось:
— Доброе утро. Ты еще жив? Крепкий ты! — слышу я голос Сычева.
Я молчу. Мне кажется, что его голос доносится откуда-то издалека, и он меня как-то уже и не волнует.
— Ну что, признаваться-то будем? Была «Тройка Пик»? Да или нет?
Я молчу, он мне безразличен. Меня здесь вообще нет. Это не я!
Окошечко закрылось! Это значит — опять к «Южному полюсу»? Нет, я уже дошел до него, теперь мне идти больше некуда. Я впервые сел на холодный бетонный пол и не почувствовал холода. Одна мысль: «Сейчас я куда-то улечу»… «Так я же ведь, наверное, умираю…». Не знаю почему, но я поднялся с пола, встал посреди камеры и вдруг стал громко, очень громко петь песню «Крейсер „Варяг“»:
Наверх вы, товарищи, все по местам!
Последний парад наступа-а-а-ет!
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…
Я не знаю всех слов, но все повторяю и повторяю этот куплет…
За моей спиной открывается дверь камеры. Но мне-то все это уже безразлично!
Вдруг я чувствую, что на меня кто-то выливает целое ведро ледяной воды, отчего я падаю на пол. Песня оборвалась… И потом, уже на лежащего — еще одно ведро воды… «Теперь конец, — мелькает во мне. — Мама, мамочка, где же ты?» И я, лежа, вытянулся, прижал руки по швам, как солдат.
Видимо, как говорили в советских фильмах, «я нужен был им живым». Кто и как меня вытащил из этой ледяной могилы, я не помнил. Очнулся я в какой-то другой камере, маленькой и довольно теплой. Кто-то положил меня на нары и укрыл моим же бушлатом. Но я весь насквозь мокрый. Начинаю, лежа, стаскивать с себя все мокрые вещи и остаюсь голым. Слышу, что глазок в двери скрипнул — кто-то наблюдает. Мне принесли кипяток, сахар и кусок хлеба. Ночью меня стало страшно знобить, а потом, под утро, я обливался потом. Так прошло дня три, меня никто никуда не вызывал. Я продолжал лежать на нарах, и жар все усиливался, появился кашель, странно, что и есть совсем не хотелось.
Наконец в камеру вошел все тот же казахский военный врач или фельдшер. Он, ничего не говоря, прослушал меня, и после этого два раза в день вместе с едой в окошечке появлялись какие-то еще таблетки, которые я должен тут же на глазах у дежурного проглотить. Это, видимо, был сульфидин.
В один прекрасный день дверь камеры широко растворилась, и ввели небольшого человека в военной гимнастерке с узелком в руках. Это был, как он мне представился, старший лейтенант Александр Тараканов. Для меня началась новая жизнь, теперь у меня появился товарищ, с которым я мог говорить. Тараканов рассказал мне свою историю.
В боях под Старыми Луками он был ранен и оказался в плену. Затем его привезли в оккупированную Польшу в один из лагерей для военнопленных, из которого ему удалось бежать и даже перейти линию фронта. Но при допросе СМЕРШ ему не поверил, так как он не был сильно истощен и к тому же был прилично одет — «шпион». Доказать такое обвинение было нельзя, тогда его судили за «измену Родине» по статье УК 58— 1–6 и приговорили к 10 годам лагерей. Срок отбывал он в 11-й колонии около Кокчетава, но дело медленно расследовалось дальше и, наконец, его опять взяли под следствие, теперь как бы уже за шпионаж. Много мне он рассказывал и о войне, и о немецком плене, и эти беседы меня очень сблизили с ним. Мне стало легче — я был не один. Вопросов мне он никаких не задавал, так что о себе я ему рассказал очень кратко, и, конечно, только в рамках того, чего я держался на следствии. На допросы вызывали его каждый день, причем в одно и то же время — сразу же после обеда. Он мне пожаловался, что ему все время угрожают на следствии и что передачи, которые якобы приносит ему его подруга с воли, ему не выдают, требуют признаний. Все это вызывало к нему симпатию.
Однажды после его возвращения с допроса я заметил несколько маленьких белых хлебных крошек на краях его губ. Сомнений не было — его там подкармливали. И еще одно: если он из лагеря, да еще и из-под следствия, почему у него не острижены наголо волосы?
Меня же никуда не вызывали, ознобы и кашель продолжались. Я страшно исхудал и ослаб. Он заботился обо мне. Однажды он мне сказал, что у него сменили следователя, и этот новый разрешил ему свидание с подругой — я могу написать, и он передаст мое письмо на волю. Из осторожности я сказал, что писать мне некому, да и нечего. Он говорил мне, что как только мой кашель прекратится, допросы начнутся снова. Да это я и сам знал. Не зная совсем ничего о сути моего дела, он как-то странно мне советовал: «Ты держись, не давай им никаких шансов».
Утром нас выводили по очереди в туалет. Это было грязное помещение с бетонными стенами. Раковины низко, и когда моешься, необходимо сильно наклоняться. Однажды, наклонившись, я вдруг заметил на стене надпись карандашом — этой надписи раньше не было — «ТАРАКАН» и рядом нарисована сидящая птица, что-то вроде утки. «Тараканов — наседка»[13], — быстро перевожу я и затираю эту надпись ботинком. Это, несомненно, Альберт. Пришел в себя! Но уже слишком поздно!
В камере я стал уже другими глазами смотреть на моего соседа. Объяснение крошкам на губах и волосам на голове нашлось. А что, если он тоже видел эту надпись? Тогда бы стер, наверное.
А нельзя ли использовать Тараканова против следствия? Мысль интересная.
Я как бы невзначай стал ему то и дело рассказывать о своей жизни в Кокчетаве и о знакомых, конечно. Рассказал, за что меня тут пытают, за какую-то «Тройку Пик», сами следователи, мол, придумали и довели Альберта до отчаяния, и он в этой выдумке признался. Но на суде-то он наверняка откажется от своих вынужденных показаний!