Константин Ваншенкин - Писательский Клуб
В зале «Россия» проходил грандиозный концерт, посвященный очередному (май 1993) Дню Победы. Выступали артисты почти всех жанров, стихотворцы, композиторы. Знаменитые в прошлом спортсмены выходили сразу по нескольку человек, почти командой. Так же стояли у микрофонов представители кино и телевидения.
С. Шакуров, произнеся ряд общих слов о войне и ветеранах, объявил, что прочтет стихи Твардовского. Замечу, что у Александра Трифоновича можно было выбрать и что‑нибудь более к месту и случаю. Но это дело другое.
Стихи начинались так:
Спасибо, моя родная Страна, мой отчий дом…
Шакуров продекламировал:
Спасибо, моя родная страна,
Мой отчий дом…
Что же произошло? Поэт посредством стихотворного размера организовал слова в определенный ритм, а артист это все разрушил.
Как же его за всю жизнь не научили? Но что поделаешь! Критики пишут о стихах, будто это проза, артисты как прозу читают их.
Кончается стихотворение строкой:
И счастье, отчизна — мать.
Выступавший вторым С. Говорухин иронически поинтересовался у ведущего вечер И. Кобзона, обязательно ли и ему, Говорухину, читать стихи. И обязательно ли про «мать»?
— Чьи это стихи? — обратился он к Шакурову грозно.
Тот вторично объявил:
— Твардовского.
Говорухин сказал:
— Тогда пардон!
Бдительность
В 1980 году Твардовскому, как теперь принято говорить, могло бы исполниться семьдесят лет. Меня заранее пригласили участвовать в официальном юбилейном вечере. Но ближе к делу позвонили еще из Литературного музея, предложили выступить и там. Я отказался: как‑то это, если угодно, не в духе Твардовского, какая‑то суета. Но они настаивали, повторяли приглашение, и в конце концов мы сошлись на том, что я буду вести этот вечер.
Со мною встретилась сотрудница бюро пропаганды, милая Галина Дорофеевна, так трагически окончившая впоследствии свою жизнь.
Мы с ней, как это водится, уточнили какие‑то детали.
И вдруг — на другой день — новый ее звонок. Она была явно растеряна, чем‑то расстроена, сперва не решалась, но потом откровенно рассказала мне, чтб же произошло.
Ее вызвал один из рабочих секретарей Союза писателей. Нужно объяснить, что тогда в Москве было несколько десятков секретарей Союзов писателей — СССР, РСФСР и Московской писательской организации. И сейчас их великое множество. Это так называемые нерабочие секретари. Что сие значит? Они не работают, но положение и льготы — при них. Но есть еще и рабочие. Чем они занимаются? Не вполне ясно. Регулярно заседают, что‑то решают. Широкая публика может наблюдать их по телевидению — при открытии мемориальных досок, на юбилейных вечерах и на митингах. Правда, не всем они известны в лицо.
Так вот, ее вызвал рабочий секретарь, которого служащие аппарата побаивались из‑за его хмурого вида, и жестко спросил, долго ли она думала, когда предлагала Ваншенкину руководить вечером памяти Твардовского.
Галина Дорофеевна была ошеломлена и нашлась только ответить, что пригласила меня не она, а Литературный музей и что она понятия не имеет, чем провинился Ваншенкин.
Нет, ответил раздраженно секретарь, Ваншенкин не провинился, и к нему у нас претензий нет, но если на вечере что — ни- будь случится, то кто, по ее мнению, будет отвечать? Ваншенкин же не ответственное лицо. Руководить таким вечером должен секретарь Союза. Да, сейчас лето, все в отпусках. Что же, вызовем из отпуска…
И из Крыма, из Коктебеля, был вызван на день еще один рабочий секретарь, он и провел вечер. Точнее, она и провела — и отбыла Аэрофлотом обратно на свой топчан у черноморской волны.
И ничего на вечере, посвященном памяти Твардовского, не случилось.
Но ведь как они его боялись
Особняк на Арбате
Свадьба
Я был старше Инны на три года, но после войны, как многие, демобилизовался не сразу, и, когда она осенью сорок пятого пришла после школы в Литинститут, я находился под Будапештом, на острове Чепель. Этот остров, между двумя рукавами Дуная, имел тогда у солдат стойкое наименование — «Прощай, молодость». Когда осенью сорок шестого Инна явилась на второй курс, я еще служил, но уже в Эстонии, — как ни странно, судьба опять забросила меня на остров, на этот раз на настоящий, хмурый и опасный остров Даго. Когда же Инна потянула на себя дверь аудитории третьего курса, я тоже забрел в институт, но только в другой — в геологоразведочный. И лишь когда она была уже на четвертом, я наконец заявился в Литературный институт. Мы вполне могли разминуться.
Но, любопытно, мы и тогда не обратили друг на друга внимания. Я осмотрелся. Девчонок во всем институте было штук десять, и, бегло окинув их взглядом, я тут же понял, что ориентироваться нужно на сторону. Мы проучились рядом, ежедневно видясь, еще полтора года, однако лишь в начале зимы, — я еще был на втором, а она уже на пятом, — нас словно бросило навстречу друг другу, и наши отношения стали развиваться стремительно.
Весной мы решили объединить наши судьбы. Но ведь как‑то глупо было обнародовать это: я жил в мужском флигеле, Инна в женском общежитии в главном здании, встречаться почти негде, — сложно, мучительно.
Произошло все скрытно, как тайные венчания влюбленных в старинных повестях и балладах, — помните? — в ночном деревенском храме, второпях, в метель…
Только у нас все происходило в ЗАГСе Советского района, на Миусах. Стеклянная дверь была разбита, осколки визжали под ногой. Ни о каких официальных поздравлениях в ту пору и не слышали. Кому до нас могло быть дело? Разумеется, и нам это было ни к чему. Шлепнули штампы в паспорта — и привет.
А вот верные свидетели у нас были: у меня — мой друг, балтийский морячок Ваня Завалий, у Инны — новая тишайшая соседка по комнате, носящая странное прозвище Подкидыш. Они ни словом не выдали нас.
После ЗАГСа мы вчетвером зашли в ресторан «Киев» (сейчас это «София») и пообедали. Помню борщ с пампушками, свиные отбивные. Тогда все это было добротно и не дорого. Стояло начало апреля пятидесятого года.
Родные, понятно, были введены в курс дела, событие скромно отметили в домашнем кругу.
До самого мая мы прожили так, для всех раздельно, а для себя в тайных встречах, в ожидании отложенного медового месяца.
И только в первых числах мая сняли комнату, зато на улице Горького, почти напротив Моссовета. Тотчас это стало известно, и весь институт возопил: гоните свадьбу! Не заматывайте!..
Ну, что ж, мы были не против. Но где? О кафе или ресторане не могло быть и речи — пригласить предстояло человек семьдесят. Не уместилась бы свадьба и у соседей, в буфете Камерного театра, где мы были своими людьми. Все равно там это получилось бы слишком скованно.