Павел Гольдштейн - Точка опоры. В Бутырской тюрьме 1938 года
Еще бы жалеть! Ведь она такая добрая. И не от образования, а просто так, по природе своей. Соберутся у нас люди, спорят, и столько слов, и не очень в них дело; а она слушает, закрывая глаза, и вот из всего теперь ясно, что тоска у нее была за маму, за меня — ведь тоска невероятная. И вопросительный взгляд, когда я ей читал Маяковского. И это было ей тоже близко. Да, разве могло быть иначе, когда:
Сегодня
шкафом
на сердце лежит
тяжелое слово "жид"…
Это слово
шипело
над вузовцем Райхелем,
царских дней
подымая пыльцу,
когда
"христиане" — вузовцы
ахали
грязной калошей
"жида"
по лицу.
Это слово
слесарню
набило доверха
в день,
когда деловито и чинно
чуть не насмерть
"жиденка" Бейрэха
загоняла
пьяная мастеровщина.
Поэт в пивной
кого-то "жидом"
честит
под бутылочный звон
за то, что
ругала
бездарный том
фамилия
с окончанием "зон".
Это слово
слюнявит
коммунист недочищенный
губами,
будто скользкие
миски,
разгоняя
тучи
начальственной
тощищи
последним
еврейским
анекдотом подхалимским.
Вот нащупалась нить. И, в сущности, чему же удивляться — ведь Маяковский был для подавляющего большинства просто непонятен, ведь в нем было слиш- ком много для них человеческого, ведь он был не как все. Ну, а если так, то чего же от них требовать? Но это какой-то ужас — этот Серафим, который ренановские этюды по истории религии шпарит. И теперь — сегодня я уже не могу себе его представить иначе как рядом с Дзундзой, браво выставляющим грудь вперед. Но люди ведь по-разному к жизни относятся. Я вот знал Абрама Яковлевича. Жена у него умерла — он год пластом лежал. А вот у Касаткиных гробик с мальчиком, а они тут же едят, пьют водку. — "Что вы делаете?" "А что? Другой родится!" А Митя Пятунин? Это же была такая ужасная сцена. Это был тихий ужас. Он считал, что его мать не жилец на этом свете, что она скоро умрет. И тогда он объявил ей, что надо выписаться. Он приведет бабу и будет хозяином. И он привел. В общем начался скандал, который чуть не кончился побоищем. Боже мой, он же родной сын, и он был рад ее похоронить. Но это какой-то ужас, и Самуилу Львовичу жалко стало старуху, чтобы они ее угробили. А Митя заявил Самуилу Львовичу, что он ни жида по-русски не понимает.
Да, это все так. И совсем не новый вопрос для меня. Это и прежде я знал, когда Львова тараторила на кухне: "Неужели Христос был еврей?" И как она ошарашена была этим, просто потрясена была.
А взять хотя бы До дика! Когда такой До дик на старости лет, имея трех детей, обнаружил, что жена его антисемитка!
— Что вы скажете на это? — решил я спросить у Тамаркина, которою третьего дня посадили в нашу камеру. Мое обращение к Тамаркину вызвано потребностью обменяться мыслями с бывшим зав. отделом культуры ЦК партии.
— Ленин, конечно, не того хотел, — начал он тихо и ровно. — В каких масштабах Ленин мог организовать революцию? Отношение его к людям? — Он считал, что не какие-нибудь особенные люди будут строить социализм. Для нас тогда достаточно было, чтобы они были преданы революции. Он дорожил людьми как достоянием республики.
Доктор Домье тоже слушает Тамаркина. Он зорко присматривается к нему. И я хочу знать, что сейчас чувствует Тамаркин. Ну, а те вон у окна — Писарев и Лешка Руднев?
Лешка теперь приободрился — живет надеждами на лучшее. Внял совету Писарева и написал на имя Берии, сообщил о своем бывшем друге Володьке, сообщил, как ему этот подлец Володька о Ежове рассказывал. Все пока осталось по-прежнему, с той лишь разницей, что и Володька сидит теперь под замком. Доктор Домье продолжает всматриваться в Тамаркина, а Тамаркин недовольно косится на меня. Очевидно он думает, что я плохо его слушаю.
За ужином Тамаркин потчует подсевших к столу Гафеса и Островского политическими новостями. По его мнению демократии Европы окончательно обанкротились, а у Германии нет реальных сил напасть на Советский Союз. На 10 марта назначен XVIII съезд партии, от решения которого зависит многое. В Камерном театре идет "Очная ставка" братьев Тур, а в начале ноября внезапно скончался на служебном посту военный комиссар авто-бронетанкового управления РККА Павел Сергеевич Аллилуев. Между тем, за последнее время телеграф приносит известия о погромах, которые прокатились по всей Германии. Фашисты громят еврейские жилища, убивают людей, загоняют их в лес, заточают в концентрационные лагеря, а новый чехословацкий премьер, касаясь вопроса о еврейском меньшинстве, заявил, что "пришедшие к нам чужие элементы не могут рассчитывать на длительное благополучие. Уменьшение границ нашего государства заставляет нас обратить внимание на то, чтобы они искали себе место в государствах, имеющих более широкие хозяйственные возможности".
— Что? — спросил едва слышно доктор, глядя на Тамаркина с беспокойством.
— Ничего, — отвечает своим ровным голосом Тамаркин.
— Ну что можно сказать? Но это ужас какой-то!
Маленький Островский беспокойно оглядывается по сторонам. Он осторожно трогает за плечо Рафеса. Рафес, сидя на скамье у стола, покачивается вперед и назад.
Наклонился к Тамаркину немощно согбенный Писарев и просит, чтобы Тамаркин еще раз сказал ему про XVIII съезд. Тамаркин видимо все читал, за всем следил: он обо всем говорит солидно и ровно.
Я все как-то забываю, что этот еврей работал не то завом, не то замом зава отдела культуры ЦК.
Позади него слышен голос старика Пучкова:
— Мы прекрасно знаем его! — говорит он доктору.
— Я знаю вас, товарищ Тамаркин, как прекрасного пропагандиста! Островский, Рафес и доктор сидят как замагнетизированные, Рафес, не выдержав, закрывает лицо руками. Погодя, он снова открывает лицо, продолжая покачиваться вперед и назад. Тамаркин удивленно смотрит на Рафеса. Он еще раз удивленно-снисходительно взглянул на него и, обернувшись к Писареву, стал толковать с ним о самом для них важном и заветном— о XVIII съезде партии.
"Я" — это то, что любит." — Ну, вот в том то и дело.
А вот Писарев с Тамаркиным, с этой точки зрения, будучи лишены опоры, сваливаются в какое-то неразличимое единство. Неужели единство это только красивое слово? Но ведь теперь совершенно ясно, что на самом деле ничего красивого здесь нет. Ведь неспроста же вон тот пожилой с красными щеками с первого знакомства сказал мне, что не знает, куда себя девать. "Знаете, какая жизнь путаная. Кто я? — обыкновенный обыватель… А иной момент кажется, что есть какие-то мысли; вся жизнь идет так, что мы портим жизнь друг другу. Все борются. — Боролись с самодержавием — победили, боролись с кулаками — победили, теперь друг с другом боремся — завидуем друг другу. У нас райком на углу — взял себе наш дом, и мы сидим в пыли и в копоти в коммуналке".