Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
Это из его письма по поводу моих, наструганных из диссертации статей про Пушкина. Понятно, я с ним не согласен в оценке, но по сути, безотносительно к Пушкину, он прав: художественный результат не равен первоначальной задаче, нам не дано предугадать не только, как наше слово отзовется, но даже каким будет следующее слово. Литературная судьба писателя имеет свой драйв, часто не менее занимательный, чем сюжеты его произведений.
Один из ключевых своих рассказов «Колчерукий» Искандер начинает фразой, полной глубокого сожаления: «Я уже писал, что однажды в детстве…» Может быть, он даже жалеет, что не взялся за свой чегемский эпос сразу, разбазарив материал по рассказам, а посему обречен ссылаться на самого себя и себя цитировать. Сюжеты обрастают у него вроде бы посторонним, а на самом деле формирующим его прозу материалом, ибо, как известно, есть разница между формой сформированной и формой формирующей. Forma formata — forma formans.
Я люблю приводить гениальные слова Мандельштама: «Сила дантовского сравнения прямо пропорциональна возможности без него обойтись». Той же природы отступления и метафоры Искандера — без них можно обойтись, но еще неизвестно, что важнее в его прозе: сюжет или отступления от него. «Но вернемся к нашему изрядно поднадоевшему сюжету», — вовремя одергивает себя Искандер, «не допуская руку до блаженства», но совершив предварительно далекий и произвольный экскурс в сторону. Сам Искандер определяет свой метод, как «замедленный полет стрелы». Есть соблазн назвать его витиеватый, с метафорическими завитушками стиль литературным барокко, но ведь любой смысл зиждется на эффективности уподобления, само понимание есть, в сущности, не что иное, как уподобление. См. об этом у Валери: «То, что ни на что не похоже, тем самым непостижимо… Утратить образ — значит утратить смысл». Он же предупреждал и о противоположной опасности: «Ограничиться образом — значит утонуть в множественности». Что Искандеру не грозит: его образ — подвижный, изменчивый, крутые метаморфозы — главный его писательский инструмент. Сама цель в литературе не статична, а изменчива: меняет свои координаты, как движущаяся мишень. Литературный процесс сам по себе есть меняющаяся цель и неведомый результат.
Страна Искандерия
Итак, начав с замкнутых произведений, Фазиль Искандер пришел к их цикловому объединению. От цикла он перешел к роману, который — в его случае — метаморфоза цикла рассказов. «Сандро из Чегема» — роман, образованный центростремительной силой рассказов, тяготеющих к единству.
При фабульной законченности каждого из вошедших в «житие» Сандро рассказов они в то же время сцеплены между собой общей идеей о непрерывной протяженности человеческой и исторической жизни. Рассказа либо даже цикла рассказов было бы недостаточно — взятый в отдельности, в одиночестве, рассказ выглядел бы как анекдот, а цикл рассказов как коллекция анекдотов.
Но и традиционный роман утяжелил бы фольклорного героя и вынудил бы писателя выискивать психологические мотивировки там, где они излишни. Компромисс между двумя жанрами привел к появлению нового, соответствующего избранному герою — ему по росту, по его историческому и литературному росту.
Искандер сочинял свой роман в споре с романной традицией, хотя, скажем, образ девочки Тали напоминает Наташу Ростову, да и вообще влияние Льва Толстого на Искандера не менее очевидно, чем Набокова, Олеши, Бабеля. Помимо литературных, он брал у Толстого еще и уроки морали, что позже приведет Искандера к ригоризму, сделает его поздние сочинения похожими на средневековые моралите.
Помню наши с Фазилем на эту тему споры. Я ссылался на два авторитета: на Пушкина и на моего рыжего кота Вилли. «Господи Суси! какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона, — писал Пушкин на полях статьи Вяземского. — Поэзия выше нравственности — или по крайней мере совсем иное дело». Что касается Вилли, то он, пока мы с Фазилем спорили, гонялся, за неимением ничего более достойного, за собственным хвостом — занятие, которому мог предаваться бесконечно. Устав от Фазилевой риторики о нравственной сверхзадаче литературы, я привел моего кота в качестве адепта чистого искусства: творчество — игра, цель — поймать себя за хвост. К тому времени мы были уже слегка поддатые, Фазиль был шокирован моим сравнением, но потом рассмеялся и стал сочувственно следить за тщетными попытками Вилли цапнуть себя за хвост.
Да простит мне читатель эту реплику в сторону. Что меня интересует — оправдана ли жанровая метаморфоза, которую произвел с романом Искандер, скрестив его с фольклором, с мифом и с житием? Один из редких случаев создания мифа в современной литературе. (Два других — Габриэль Гарсиа Маркес и Уильям Фолкнер.) Само появление мифологического героя было не очень своевременно. Это чувствовал, по-видимому, и автор, иронизируя над ним, подчеркивая старомодность и некоторую даже оперность его фольклорной фигуры. Получается так, что, с одной стороны, Сандро корректирует течение современной прозы, а с другой, современная проза, в свою очередь, меняет очертания былинного персонажа и самой агиографии как все-таки старомодного жанра литературы.
Эпос помножен на быт, пафос соединен с усмешкой. Иконописность размыта, хотя и не уничтожена вовсе — не богатырь, а балагур, не Тимур, а тамада. Впрочем, немного и богатырь, немного и Тимур. Образ выстраивается ассоциативно — как сцепление различных черт и далеко не однозначных поступков. Вспомним: Ходжа Насреддин удален от нас во времени — его четкий образ проецируется на размытом историческом фоне. Иное дело Сандро — человек ХХ века, наш современник, свидетель событий, которые не успели еще стать историческими сгустками. Искандер дает сослагательную предпосылку его жизни: «Его могли убить во время гражданской войны с меньшевиками, если бы он в ней участвовал. Более того, его могли убить, даже если бы он в ней не принимал участия».
Фазиль не раз возвращался к моему «кошачьему» аргументу и продолжал отстаивать нравственные функции литературы. «Но не учительские!» — не сдавался я. С этим он соглашался. Учительство ему в то время претило и в Гоголе, и в Толстом, и в Солженицыне. Его спасение — в чувстве юмора, а демократизм и терпимость он сохранил, несмотря на славу.
Вполне возможно, что когда-нибудь в будущем жанровая тяга малых форм к интеграции сменится тягой к разрыву, к распаду, роман снова станет циклом, и от циклов останутся лучшие рассказы, которых у Фазиля Искандера наберется десятка два как минимум. И они несомненно войдут в состав классической русской литературы.