Артем Драбкин - На войне как на войне. «Я помню»
Проскочили Тулу, Москву и погнали в Горький. Здесь из нас сформировали, как он уже в конце войны назывался, 10-й гвардейский Кёнигсбергский ордена Богдана Хмельницкого дивизион. Дали нам 4 или 5 машин ЗиС-6 с установками М-8, командиром назначили генерала Дегтярева. Меня назначили старшим арттехником. Матчасть учили на ходу. В конце октября нас выдвинули на Волоколамское шоссе. В обороне были, потихонечку кувыркались. Потом 4 декабря мы снялись с позиций и всю ночь гнали в Михайлов под Рязанью. Там наш дивизион подчинили 10-й армии. На всю армию мы были одни! Нас уже доукомплектовали до штатных восьми машин. Вот там первый залп дали. Пошли вперед – очень трудно. Машины вязнут в снегу, ведь у ЗиС-6 только задние ведущие. Приходилось людей запрягать, чтобы тащить их через снег. Жесткий режим экономии снарядов… Немец остановил нас под Сухиничами, и пришлось нам отходить. Снегом все занесло, машины вытащить не можем. Вот тут мы подорвали две, по сути, исправные установки. Ох, нас после этого таскали! Помню, что на случай подрыва командиру орудия выдавали спички, а у солдат только кресало и кусочек напильника были. Как-то раз вызывают – получай презервативы. Я говорю: «Зачем?» – «Приказ!». Оказывается, для хранения спичек. Их в два презерватива и в карман – не намокнут. На машине устанавливался ящик с толом примерно 42 кг. Страшно? Да нет! Толом мы печки топили.
Зимой 41-го я уже стал командиром батареи. Как-то поехал я в Москву, и тут, первый раз в своей жизни, я украл. Я был в «доме номер два», где размещалось управление артиллерией. Тут же располагались интенданты и управление тыла. Нас к этому времени еще не переодели в зимнее, а мороз был лютый. Зашел в столовую, и так мне обидно стало: я маленький, в тонкой шинели, пилотка – елки-палки! А тут все в полушубках! Я шинельку повесил, пообедал, оделся в полушубок, шапку, и – бегом к машине и в часть. Дрожал как кролик, пока километров на 20 не отъехали. На войне я так не трясся! Там сначала дня два кланяешься каждому взрыву, потом избирательно – знаешь, что не твой. А вскоре и нас переодели. Первая зима трудная была… Не хватало витаминов – офицерам и наводчикам давали жидкие витамины, потому что начала появляться куриная слепота, а солдатам врачи делали хвойный отвар. Темно-зеленый густой, противный. Вот стоит фельдшер на кухне: пока 100 граммов этого отвара не выпьешь – еды не будет. Солдаты у нас отобраны были… Во! Золото! Мужик давится, но выпивает – получай 100 граммов и еду.
Слушай! На Западном фронте верблюдов прислали! Итт-ить т-твою мать! Я не знаю, в какой они дивизии были?! Смотрю – идут! Мы рты разинули. Всё экспериментировали… Под Сухиничами в начале 42-го или в конце 41-го я видел атаку аэросаней. Штук шесть их выскочило. Первый раз они что-то сделали, чесанули немцев. Отошли. А второй раз немцы тросики в снегу натянули – перекувырнулся и – конец. Прямо у нас на глазах…
Наш народ православный ни хрена себя не жалел… Заставляли? Комиссары и энкавэдэшники?! Да брось ты! Да, если кто побежит – я сам пристрелю! Я – комбат! У нас в дивизионе 250 человек по штату, один контрразведчик и три комиссара. Кого они могут заставить?
Комиссары и замполиты были по возрасту старше. Ну что мне, 19–20 лет?! Какой у меня жизненный опыт? Никакого! Зима 42-го, сижу я на НП. Звонок: «Комбат, ЧП!» – «Что такое?!» – «Приезжай». От огневой до НП километра два. Приехал. Оказалось, что связист Дюкин украл у солдата пайку хлеба. А хлеба в ту зиму давали буханку. Голодно было. Помню, она замерзнет, приходилось ее топором рубить. Солдаты решили его убить к едрене матери. Вызвал я его. В блиндаже я, комиссар и ординарец. Я его распекать: «Нельзя! Как можно красть у своих!» Комиссар говорит: «Дай я поговорю». – «Хорошо». Спрашивает: «Брал?» – «Нет, товарищ комиссар». Тот ему как даст в ухо, Дюкин этот кувырком: «Ты чего лежишь? Часовой может подумать, что товарищ комиссар тебя бьет». Тот встал, а комиссар еще раз ему. Говорит: «Ну, урка, сопливый. Если еще что-нибудь… Ты веришь, я тебя лично на суку повешу!» – «Так точно, товарищ комиссар!». Мы могли списывать личный состав раз в две недели. Его и отправили. Но, чтобы его свои же не убили, посадили под арест. Мой комиссар Иван Пирожков был политвоспитателем в лагерях. Настоящий мужик. Он мне сказал: «Что ты с ним церемонишься? У меня таких девять тысяч было! Что ты нервы себе портишь!»
Вскоре он перешел комиссаром в другую батарею и, когда в 43-м институт комиссаров отменили, письмо написал Сталину: «Товарищ Сталин, отмена института комиссаров отрицательно скажется на боеспособности армии». А у меня в то время комиссаром был Андрей Павлович Гусак, учитель из-под Рязани. Здоровый, высокий. По возрасту в два раза старше меня. Мы с ним в одном блиндаже жили. Пошел он куда-то, приходит и говорит: «Хер я на тебя положил!» – «Ты чего?!» – «Вот ты сидишь тут, таблицы рисуешь». А я действительно сидел, заполнял таблицы данных для стрельб. Там же надо было вносить поправки на температуру, ветер. Какая-никакая, а математика. Он должен был эту карточку подписывать: «Во тебе! Считай там свои угломеры, косинусы-синусы! Плевал я на тебя!» – «Ты что, Андрей Палыч, пьяный напился?» – «А я теперь не комиссар! И подписывать ничего не буду!» Вот так отменили комиссаров и ввели институт замполитов. Он был отчаянно доволен! Мы с ним хорошо ладили. Правда, бомбежек не выносил, потому что был контужен при бомбежке. Минометный обстрел, артиллерийский – нормально. Как только звук самолета – невменяем. В управление батареей ни он, ни Пирожков не влезали – это только дураки делали.
А Иван Пирожков погиб… Это было под конец войны – здесь труднее всего воевать стало. Уже захотелось живым остаться. Наш дивизион входил в состав 1-го ТК. Как-то сидим с ним. Он собрал документы, часы снял и говорит: «Слушай, Ростислав, когда меня убьют, отправь все это жене». Я говорю: «Ты что говоришь?! Мы же всю войну вместе прошли! Немного осталось!» – «Выполни мою просьбу…».
Мы вошли в прорыв под Кёнигсбергом вместе с 89-й танковой бригадой. Немецкие танки нас отсекли и прижали. Всю ночью отстреливались прямой наводкой. Раненых человек восемь набилось в санитарную машину. Надо было проскочить. Пирожков говорит: «Я поеду через пригорок в медсанбат». Только они поднялись – вышел танк и расстрелял машину. Там на горе их и похоронили. Под утро прислали штук десять Т-34, но поздно – в том бою полдивизиона погибло. Это были самые большие потери за всю войну.
Конечно, и до этого теряли, но не так много. Самое тягостное впечатление у меня осталось от эпизода, случившегося весной 42-го. У нас был начальник штаба, Женя Преображенский, выходец из аристократии. Красивый парень, высокий. Он отличался от всех нас. Какая-то в нем породистость была. Я помню, еще снег кое-где лежал. Его ранило. Мы его вытащили, посадили к березке. Он сидит. Очнулся. Врач сказал: «Не надо везти, не поможет». Открыл глаза и говорит: «А знаете, ребята, я ведь ни одной девочки за всю жизнь не поцеловал», – и умер. Под березкой этой мы его и похоронили.