Ханна Кралль - Опередить Господа Бога
Люба Блюм — которая в гетто следила, чтобы у будущих медсестер шапочки были белоснежные и жестко накрахмаленные, а в детском доме напоминала воспитанникам, что надо вежливо и полными фразами отвечать всем дядям, которые буду? спрашивать, как погиб твой папа, потому что дяди эти вернутся в Америку и станут присылать оттуда посылки, много-много посылок с платьями и халвой, — так вот, Люба Блюм лежит на главной, ухоженной аллее кладбища. В стороне же от этой аллеи — непролазный кустарник, поваленные колонны, заросшие могилы, надгробные плиты — тысяча восемьсот… тысяча девятьсот тридцать… житель Праги[23]… доктор права… безутешная в печали… следы мира, который когда-то, по-видимому, действительно существовал.
В боковой аллейке — «Инженер Адам Черняков, староста варшавского гетто, умер 23 июля 1942» — и отрывок из стихотворения Норвида, заканчивающийся словами: «Неважно, где урну с прахом твоим зароют, ибо еще раз могилу однажды откроют, по-иному прославят твои деянья…» («У нас к нему только одна претензия — зачем распорядился своей смертью как своим личным делом?»)
Похороны. Процессия движется по ухоженной, часто посещаемой аллее. Множество людей, венков, лент — от общества пенсионеров, от месткома… Какой-то старик подходит поочередно к каждому из присутствующих и тактичным шепотом спрашивает: «Простите, вы случайно не еврей? — И идет дальше: — Простите, вы…» Ему нужны десять евреев, чтобы прочитать над гробом кадеш, а он насчитал только семь.
— В такой толпе?
— Сами видите, я каждого спрашиваю, и все равно выходит семь.
И показывает добросовестно загнутые пальцы: семь на всем кладбище, даже кадеш прочитать нельзя.
Евреи — на Умшлагплаце, в квартире Стронской, на платформе.
Бородатые, в халатах, ермолках, кое-кто в отороченных рыжим лисьим мехом шапках, двое даже в солдатских фуражках… Толпы, буквально толпы евреев: на полках, на столиках, над диваном, вдоль стен…
Моя приятельница Анна Стронская собирает произведения народного творчества, а народные мастера охотно изображают своих довоенных соседей.
Стронская привозит своих евреев отовсюду, со всей Польши — из Пшемысля, где ей продают задешево самые красивые вещи, потому что ее отец до войны был тамошним старостой, из Келецкого воеводства, но лучше всех те, что куплены в Кракове. На второй день пасхи, перед костелом норбертанок на Сальваторе, разворачивается ярмарка, и только там еще можно найти евреев в черных халатах и белых атласных талесах, с тефилин[24] на голове — все на них солидное, сшитое по всем правилам, как следует быть.
Они стоят группами.
Одни беседуют, оживленно жестикулируя, — неподалеку кто-то читал газету, но очень уж громко рядом разговаривали, и он оторвал от газеты взгляд и прислушивается. Кое-кто молится. Двое, в рыжих халатах, до упаду над чем-то смеются; мимо проходит пожилой человек с палкой и маленьким чемоданчиком — не врач ли?
Все чем-то заняты, чем-то увлечены — ведь это ПРЕЖНИЕ евреи, до всего, что случилось потом. И я привожу Эдельмана к Стронской, чтобы он поглядел на тех, нормальных, евреев, а когда мы уже собираемся уходить, Стронская говорит, что соседка, которая живет через несколько домов отсюда, на Милой, рассказала ей странный сон.
Сон у соседки всегда один и тот же — с первого дня, как только она вселилась в новую квартиру. Собственно, трудно даже сказать, сон ли это, так как ей снится, что она не спит и лежит в своей комнате, которая вовсе даже не ее комната. Там стоит старая мебель, в углу большая кафельная печь, в глухой стене окно, а поскольку она проводит здесь каждую ночь, то уже привыкла к обстановке и начинает узнавать мелочи, оставленные в креслах а на буфете. Иногда ей кажется, что кто-то притаился за дверью, — ощущение чьего-то присутствия за стеной бывает таким реальным, что она встает с постели и проверяет, не забрался ли в квартиру вор, но нет, никого нету.
Однажды ночью она опять видит себя в этой своей — не своей комнате. Все на обычных местах — печка, безделушки на буфете, — и вдруг открывается дверь, и в комнату входит молодая девушка, еврейка.
Приближается к кровати.
Останавливается.
Женщины внимательно разглядывают друг друга. Ни одна не произносит ни слова, но и так понятно, что они хотят сказать. Девушка смотрит: «Ага, значит, это вы здесь…» — а та начинает оправдываться, что дом новый, что ей эту квартиру дали… Девушка жестом успокаивает ее — все в порядке, просто захотелось посмотреть, кто тут теперь живет, обыкновенное любопытство… после чего подходит к окну, открывает его и выпрыгивает с пятого этажа на улицу.
Вот в таких и еще во многих других местах Вайда мог бы снимать свой фильм, но Эдельман заявляет, что перед камерой ничего говорить не будет, потому что все это он мог рассказать только один раз.
И уже рассказал.
— Почему ты стал врачом?
— Чтобы и дальше делать то, что делал тогда. То, что делал в гетто. В гетто мы приняли решение за сорок тысяч человек — столько их было в апреле 1943 года. Мы решили, что они не пойдут добровольно на смерть. Как врач, я смог бы отвечать за жизнь по крайней мере одного человека — и я стал врачом.
Хочется тебе, чтоб я так ответил, верно? Это бы хорошо прозвучало? Но все было совсем по-другому. Выло так: окончилась война. Для всех она окончилась победой. Для всех, но не для меня: мне по-прежнему казалось, что я обязан еще что-то сделать, куда-то пойти, что меня кто-то ждет — человек, которого необходимо спасти. Меня носило из города в город, из страны в страну, но, куда б я ни приезжал, всюду оказывалось, что никто меня не ждет, и помогать уже некому, и вообще делать нечего, поэтому я вернулся (мне говорили: «И ты сможешь смотреть на эти стены, на мостовые, на пустые улицы?» — а я знал: я должен быть здесь, чтобы на это смотреть) — вернулся, лег на кровать и лежал не вставая. Спал. Сутками, неделями. Иногда меня будили и говорили: надо что-то с собою сделать, — мелькнула мысль насчет экономики, не помню уже почему; в конце концов Аля записала меня на медицинский. И я пошел учиться на врача.
Аля тогда уже была моей женой. Мы познакомились, когда она пришла с патрулем — по распоряжению доктора Свиталя из АК, — чтобы вывести нас из бункера на Жолибоже. Мы застряли там, на улице Промыка, после варшавского восстания — Антек, Целина, Тося Голиборская, я и другие, — и в ноябре за нами прислали этот патруль. (Улица Промыка идет по самому берегу Вислы, это была еще линия фронта, все заминировано, Аля сняла туфли и прошла через минное поле босиком: она думала, если идти по минам босиком — они не взорвутся.)