Василий Головнин - Записки капитана флота
В следующий день почтенный сей японец сообщил весть еще того радосганее. Он объявил от имени главных начальников, что завтра в том же доме, где происходили с нами переговоры, назначается мне свидание с капитаном Головниным и двумя при нем матросами в присутствии главного переводчика Мураками-Теске, академиков и других нижнего класса чиновников, и что за мною он сам приедет в той же губернаторской шлюпке с позволением, ежели я пожелаю, взять с собою то же число людей по-прежнему вооруженных. На это я отвечал ему, что как назначаемое свидание будет партикулярное, то мне должно будет ехать в другом уже виде на берег: военный и переговорный флаги останутся поднятыми на своих местах на шлюпке, я поеду с одним своим офицером, корабельным секретарем и возьму пять человек матросов без ружей, и то для того только, чтобы доставить им счастье видеться со своими двумя товарищами.
На другой день около десяти часов приехал добрый Такатай-Кахи на прежней губернаторской шлюпке, и я с назначенным прежде числом людей под переговорным и военным флагами поспешил на берег для вожделенного свидания с капитаном Головниным.
Приблизясь к берегу, увидел я его стоящим у дверей дома в богатом шелковом одеянии, сшитом на европейский покрой, при своей сабле. При сем зрелище я забыл все обряды и предосторожности и, не дожидаясь выходу из шлюпки Такатая-Кахи, сам первый выскочил на берег. По странному господина Головнина наряду мне не так бы легко было узнать его, если бы долговременная служба с ним и взаимное дружество не оставили глубокого впечатления в памяти моей его образа. Я тотчас посреди множества японцев его приметил и предоставляю судить читателям о взаимной нашей радости при сем первом свидании. Ее можно только чувствовать, а не описывать, представив себе его безнадежное состояние когда-либо увидеть свое отечество, равно и с моей стороны безуспешные в прежних годах к японским берегам плавания, к спасению его из сей непроницаемой для иностранцев земли деланные.
Читатель может постигнуть только отчасти приятнейшие ощущения, родившиеся в нас при сем случае. Японцы, из скромности не желая нарушить излияния наших чувствований, оставили нас, а сами, сев поодаль, занимались между тем собственною беседою. Наши вопросы и ответы с обеих сторон сначала ни связи, ни порядка не имели. Потом, удовлетворив стремлению взаимного любопытства, занялись мы предметами, до дела касающимися, на что имели достаточно времени и полную свободу со стороны скромных японцев. Капитан Головнин сообщил мне в коротких словах о страданиях своих во время его плена, а я со своей стороны известил его обо всем том, что знал о любезном нашем отечестве, о родных и друзьях его, прося его уведомить и товарищей его несчастья о том, что было мне известно об их родных, знакомых и друзьях, ведая, сколь нетерпеливо они сего ожидали.
При сем свидании господин Головнин вывел меня из великого заблуждения, в которое я было впал: худое состояние шлюпа заставляло меня помышлять о зимовании в Хакодаде; я опасался отправиться в такое весьма позднее время года в Камчатку, но когда он сказал мне, что по японским законам будут содержать нас как пленных, то надлежало стараться о скорейшем окончании дела, и потому я немедленно, по совету господин Головнина, написал требуемые главными начальниками объяснения на известные уже читателю пункты. Наконец я распрощался с другом моим в надежде вскоре более на японском берегу с ним не разлучаться, возвратился на шлюп, а господин Головнин в сопровождении японцев пошел обратно в место своего заключения.
К вечеру я был обрадован неожиданным приездом нашего доброго Кахи. Вошед ко мне в каюту с молодым человеком, он, наперед поздравив меня с приятным свиданием с господином Головниным,[103] сказал: «Имею рассказать тебе нечто чудесное: вчера, без всякого ожидания и помышления придя домой, я застал у себя – кого бы ты думал? – сына своего! Он только что успел приехать, присоединился к толпе народа и видел нас съезжавших на берег; вот он, смотри на него. Похож ли он на меня? Вместе с сею радостью я получил, – говорил приметно восхищенный Кахи, – от моей жены приятное и также чудесное известие. Она, совершив по обещанию поклонение угодникам, возвратилась в добром здоровье домой и едва успела, вошедши в покои, снять с себя дорожное одеяние, как совсем неожиданно приносят к ней с почты мое письмо, отправленное по прибытии нашем в Кунашир».
Я поздравил с истинным участием почтенного Кахи с такими приятнейшими для чувствительного отца и нежного супруга новостями. Он был в великом восхищении, что сии радостные происшествия совершились при стечении таких необыкновенных случаев, убеждавших его более и более в веровании предопределению, всегда его мысль занимавшему.
После сего я, поговорив с любезным его сыном, представил его вошедшим ко мне в каюту офицерам; они чрезвычайно были рады с ним познакомиться и повели показывать ему наш шлюп, а потом посредством переводчика Киселева занимались с ним беседою. Оставшись наедине с исполненным удовольствия Такатаем-Кахи, я услышал от него, что сделалось ему известным о друге его, удалившемся в пустыню. Он повторял с восторгом: «Тайшо, в Японии есть люди, которых без фонаря можно видеть[104]. Чем, ты думаешь, – спросил он у меня, – могу я наградить такого человека, доказавшего мне, что он истинный мой друг?»
Я не мог вскоре собраться с мыслями, что ему отвечать. Кахи продолжал: «Богатство он презирает, надобно сделать мне что-нибудь такое, чтобы достойно было великой его души. Ты знаешь, – говорил он, – что я имею дочь, которую за дурные ее поступки, не только что лишил моего имени, но и не почитаю ее более для меня существующею. Твое участие в ее судьбе было велико; я неоднократно был растроган твоими убеждениями к примирению с нею и, может быть, оскорбил твое дружество, оставшись непреклонным, ибо ты требовал жертвы от моей чести, не зная наших обычаев. (В Камчатке пересказал он мне в откровенной беседе о несчастной участи своей дочери, с которою я старался убедить его к примирению, доводил его до слез и только.) Теперь, обладая таким сокровищем, каковым оказался удалившийся от света мой истинный друг, я хочу принести в жертву такому редкому другу уязвленное, по нашей национальной чести, смертельными ранами родительское сердце. Я решился воззвать к жизни мою дочь и примириться с нею навеки; извещу об этом просто моего друга, он поймет мой поступок».
Под конец просил он меня позволить ему теперь исполнить свое желание: раздать матросам находящиеся у нас его вещи. Он сам раздавал их каждому лично, а тех, которых особенно знал, одарил лучшими вещами; в этом числе наш повар был счастливее всех. Подавая ему выбранные вещи, он назвал его ненгоро, т. е. приятель[105]. Окончив раздачу своих пожитков, коих был у него такой большой запас, что на каждого человека досталось по особенной вещи (оныя состояли из бумажного и шелкового платья, больших на вате одеял и халатов), он просил меня позволить сего вечера нашим матросам повеселиться, говоря: «Тайшо! Японский и русский матрос все равно – все они любят пить вино. Хакодаде – гавань безопасная». Хотя для такого радостного дня и была выдана всей команде двойная порция водки, но усердию Кахи нельзя мне было отказать; он тотчас отправил своих матросов на берег за вином и, по японскому обычаю, приказал привезти на каждого матроса картуз табаку и по трубке, а сам сошел ко мне в каюту, куда заблаговременно внесены были все посольские вещи.