Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
Это не диатриба одному поколению и не апология другого, нашего. Терпеть не могу групповщину и коллективную гордость — поколением, этносом или традицией, без разницы. Я сейчас о числителе, который важнее знаменателя по определению: Бродский превзошел всех своих современников не благодаря принадлежности к военному поколению, еврейскому племени, русской культуре или прививке англицкой метафизической поэзией, а исключительно по причине своего природного гения, которого тащит за собой судьба помимо или даже вопреки его воле. Или взять Михаила Шемякина, если Вы, Миша, не возражаете.
Воистину, per aspera ad astra! Из беспробудной темной ночи детства, где отец гонялся за Вами с матерью с пистолетом, а потом хватал шашку и рубил все, что попадалось ему на пути, — через исключение из художественной школы с волчьим билетом, дурдом с экспериментальным лечением, от которого шизеют, бегство от всевидящего ока гэбухи в скиты Сванетии и Псково-Печерский монастырь, служа послушником и пытаясь избавиться от фобий и страхов с помощью искусства, — к мировой славе. Вот откуда Ваши апокалиптические видения, рыла, упыри, монстры — весь жуткий паноптикум Ваших образов! Нет, не сублимация, а самопсихоанализ.
Преодолеем, однако, соблазн обратиться к дедушке Фрейду — дабы избежать упрощений и редукционизма. Ограничусь художественными аналогиями. «Ты даешь зрителю подслащенную пилюлю, — сказал Вам Эрнст Неизвестный. — На твоих картинах цвет ликует, а внутри — мрак. Если твои карнавалы перевести в черно-белый цвет — „Капричос“ Гойи получится». А мой сын, сам художник и поэт, определил Вас, как Гойю, попавшего в страну чудес.
Кто Вы, Михаил Шемякин? Волшебник Изумрудного города? Я помню нашу первую встречу в Вашем волшебном замке — боевые шрамы на лице, полученные, по Вашим словам, при сварке (а не нанесенные самолично, как утверждает в очередной своей «лимонке» упомянутый друг-враг), удивительная, какая-то детская, слегка лукавая улыбка, в зубах голландская трубка с длинным чубуком, камуфляж американских коммандос, высокие сапоги. Кот в сапогах? Окруженный оравой реальных котов и собак, Ваших любимцев, которых Вы содержали у себя в клаверакском замке и называли «непадшими ангелами» — в отличие, от падшего, человека, — а теперь перевезли во Францию. Что ни говори, все мы из одного общего зверинца, который Вы изобразили в иллюстрациях к «Зверям св. Антония» Дмитрия Бобышева, и человек в этом бестиарии такой же зверь, как все остальные: Бог творил всех по одной и той же схеме. Так что, негоже человеку зазнаваться. «Меньшие наши братья» испытывают ничуть не менее сложные и утонченные чувства, чем мы: к примеру, любимое занятие Вашего пса Филимона, склонного к созерцанию и медитации, — наблюдать закат солнца. А когда заходит речь о мощном интеллекте крыс, Вы, их изобразитель в рисунке, живописи, скульптуре и балете, не без тайного злорадства замечаете, что, повернись генетическая история чуть иначе, не человек, а крыса на каком-то ее витке стала бы венцом творения и хозяином на земле.
Странным образом Вас влечет к себе мир тлена и разрушения, и когда я Вам говорю об этом, Вы подтверждаете: в качестве художественного объекта только что сорванному с дерева яблоку Вы предпочтете иссохшее, с трещинами, как старческие морщины. «Мертвая природа» у Вас — это как бы удвоенный натюрморт, смертный предел изображенного объекта, вечный покой.
В любой жанр Вы норовите вставить натюрморт. Даже в обалденный памятник Казановы в Венеции вмонтировали мемориальную композицию с медальонами, раковиной, ключом, двуглавым орлом, сердцами и русскими надписями и назвали ее «магическая доска Казановы». Ее метафорическая и эротическая символика поддается расшифровке, но сами предметы и их распорядок на доске завораживают зрителя. Как Вы чувствуете и передаете в бронзе фактуру — кожаного кресла, черепной кости, бутылочного стекла, мясной туши, стального ножа, черствого хлеба, оригинал которого Вы вывезли из России в 1971-м и храните до сих пор, сами удивляясь, что, затвердев как камень, хлеб сохранился.
Помните, я долго не мог оторваться от гигантского натюрморта в Вашем кабинете: длинный стол, на котором в два ряда разложены медные пластины с трехмерными изображениями черствых хлебов, увядших фруктов, усохших сыров и рыб, а вдобавок еще черепа — чем не пир мертвецов? Некрофилия? Смертолюбие? Не без того. По ассоциации я вспомнил «усыхающие хлеба» Мандельштама. Ваши барельефные натюрморты — это объемные реминисценции голландской живописи, где парадоксального концептуалиста и метафориста сменяет утонченный эстет и, как бы сказал другой поэт, равный гением с предыдущим, «всесильный бог деталей».
В конце концов, я поддаюсь соблазну и, нарушая созданную Вами композицию, усаживаюсь за этот стол с некрологическим натюрмортом на нем (прошу прощения за невольную тавтологию). Вас это нисколько не смущает — наоборот! Вы тут же хватаете камеру и фотографируете меня в этом скульптурном некрополе.
Постпостмодернист, метафизик, гротескист, парадоксалист, визионер, деформатор — кто угодно, Вы одновременно также минималист: привержены старинным, музейным канонам художества, и это делает Ваше творчество уникальным в современном искусстве. Ваша любовь к фактуре, к материалу, к художественной детали, будь то цветочки на камзоле или лошадиной попоне, да еще выполненные — не забудем, в бронзе! — выдают в Вас художника ренессансного типа, как Ваш любимый Тьеполо или Тинторетто. Диву даешься, как монументалист сочетается в Вас с миниатюристом. Абрам Эфрос вспоминает, как Шагал выписывал на костюме Михоэлса перед его выходом на сцену никакими биноклями неразличимых птичек и свинок. Но у Вашего зрителя есть такая возможность — разглядеть и полюбоваться, грех ею пренебречь. Ваше искусство требует пристального взгляда.
Вот что меня сейчас интересует: есть ли перегородка в голове художника? История о том, как Леонардо-ученый подмял под себя Леонардо-художника, общеизвестна. А что отделяет Шемякина-художника от Шемякина-исследователя?
Искусство часто балансирует на границе между эстетикой и наукой. Лабораторный, расщепительный характер иных Ваших исканий очевиден. К примеру, в Вашей аналитической серии «Метафизическая голова». Рентгеновский глаз художника проникает в суть, за внешние пределы. Там, где наше зрение схватывает скользкую гладь стекла, художник обнаруживает артерии и вены, кровеносную систему бутыли. Как зеркало в фильме Кокто «Орфей», сквозь которое проникают герои в зазеркальный, посмертный мир, и мгновение спустя зеркальная зыбь стягивается, смыкает свою поверхность, подобно воде.