Леон Островер - Петр Алексеев
Алексеев достал из кармана полтинник.
— Бери.
— Ты что? — испуганно воскликнул мужик. — Мне чужого не надо. Пойду к попу, может, в долг окрестит.
— Бери, не ломайся. Осенью опять тут буду, вот тогда мне и вернешь.
Мужик взял деньги, объяснил, как его найти, и, сняв зачем-то картуз, убежал.
У самого въезда в Ясенки стоял господский дом. Навстречу Алексееву выбежала горничная.
— Есть ли у тебя пуговки к летнему платью?
— Как не быть, красавица! Конечно, есть.
Она пригласила Алексеева в дом, к барыне,
— Покажи свои пуговицы!
Алексеев развязал короб.
— Тоже торговец называется! — пренебрежительно фыркнула барыня. — Роговых пуговиц у него нет. Да понимаешь ты, дурья голова, что стеклянные пуговицы бьются? Раз покатаешь платье, и побьются твои пуговицы.
— Кто ж, барыня, платье катает? В городах нынче платье гладят.
Барыня, видно, не привыкла, чтобы ей противоречили. Она вскипела:
— Пошел вон! Забирай, свою дрянь! Сейчас же убирайся вон! — и ушла в соседнюю комнату.
Алексеев увязал свой короб, вытащил его в сени.
Лил дождь.
— Ничего, если я здесь постою, пока дождик кончится? — обратился Алексеев к горничной.
— Отчего же? Постойте.
Барыня, очевидно, услышала этот разговор. Распахнулась дверь.
— Кому я сказала, чтобы убирался вон отсюда! Или ты ждешь, чтобы тебе дали по шее? Сейчас же пошел вон!
Вступилась горничная:
— На дворе, барыня, потоп.
— У меня не постоялый двор! И не кабак! Сейчас же пусть убирается отсюда! Чтобы духу его тут не было! Грубиян! Еще учить всякий хам будет!
Эх, как чесались руки у Алексеева! Какие крепкие слова просились на язык! Но он смолчал: покупатель имеет право привередничать. Взвалил короб на спину и, улыбнувшись на прощанье горничной, ушел в дождь.
Ясенки, Горбылево, Лужки. Алексеев ходил по дворам. Ни большого торга, ни интересных разговоров. Петр Алексеев хранил на груди десяток революционных брошюр: «Хитрую механику», «Сказку о четырех братьях», «Емельку Пугачева», но ни одной из этих книжек он еще не выдал в чужие руки: подходящих людей не встречал.
И все же Алексеев вел революционную пропаганду. Правда, по-своему, очень своеобразно и без риска быть разоблаченным.
Прасковья Семеновна Ивановская.
Софья Бардина.
Зачем он пошел «в народ»? Чтобы заставить мужика задуматься над своей судьбой. Можно это делать грубо, сказать мужику: ты бедствуешь потому, что тебя земли лишили, потому, что тебя податями задавили. Такие разговоры непременно дойдут до станового, и… конец пропаганде. Алексеев же, хорошо зная строй ума своего брата-мужика, решил идти иным путем: он совершал поступки, которые ошеломляли мужика, вызывали у него раздумье, вселяли в его сердце уверенность, что не все кругом черным-черно, откуда-то бьет ясный луч. И ночной сторож подумает: «Как бы нам так взбунтоваться, чтобы свою землю обратно получить?»; и гордая женщина скажет соседям: «Не все люди очерствели, есть среди них и такие, что нашу нужду понимают»; и мужичонка на крестинах поведает своим односельчанам: «Врагов-то у нас много, но, видать, есть и друзья». От такого раздумья может родиться воля к борьбе, и, если революционеры сумеют использовать эту народную волю, наступит перемена.
С такими мыслями входил Петр Алексеев в село Царево. Престольный праздник. Ярмарка.
Алексеев пристроился со своим коробом рядом с разбитным парнем, который торговал скобяным товаром. В руках гармошка; он что-то наигрывает.
Подходят девушки.
— Что тиликаешь не знай что! Веселое сыграй!
— Не умею, — чистосердечно сознался парень.
— Тогда дай гармоню, Маша сыграет!
Парень хохочет:
— Ваша Маша, поди, и гармошки в руках не держала!
— Допрежь узнай, а потом уж и скажешь. Наша Маша двух таких мужиков, как ты, за пояс заткнет!
— Будет тебе, Танька, — отозвалась светловолосая девушка с некрасивым, но выразительным лицом.
Парень понял, что это и есть Маша. Он протянул ей гармонь. Девушка, не церемонясь, сыграла несколько песен. Пальцы не очень бегло перебирали лады, но песни звучали душевно, с мягкой плавностью.
Маша, как заметил Алексеев, верховодила в своем кружке: товарки смотрели на нее любовно. Да и сама Маша показалась Петру Алексеевичу серьезной, мыслящей. «Вот кому надо дать «запретную» книжечку», — подумал он.
— Что же ты, Маша, при таких талантах до сих пор не вышла замуж? — спросил Алексеев, чтобы завязать знакомство.
— Не хотця. Мужик ошшо драться станет. Я, мол, мужик, а ты што — баба! А так я сама себе барыня-сударыня, никому не обязанная. Хочу роблю, хочу песни играю.
Алексеев едва удержался от смеха. Первый человек, которому он хотел доверить тайное слово, девушка, которую он хотел распропагандировать, и та оказалась переодетой студенткой! Алексеев услышал это в ее выдуманной народной речи, увидел это в ее тонких пальцах, привыкших к скрипке или роялю, понял это и по уважению, с каким относились к ней деревенские девушки.
— Ты грамотна, Маша? — спросил Алексеев, чтобы проверить свою догадку.
— Маненько учила. По печатному только. — Вдруг она решительно сказала своим товаркам. — Буде, наговорились!
Алексеев подвел Машу к своему товару:
— Выбирай, Маша, что хочешь, задешево отдам! — Это он сказал в полный голос, а шепотом добавил: — Все у тебя хорошо получается, только с языком неувязка.
Маша выпрямилась, строго посмотрела на Алексеева:
— Ты о чем баешь?
— Не сердись, Маша: одного мы с тобой поля ягоды.
Ее лицо залилось румянцем.
— И ты? — спросила она удивленно.
— И я. Ты в качестве кого проживаешь?
— Горничная у подруги. Она помещица.
— Довольна своей работой?
— Очень! Крестьяне уже о стачке стали поговаривать.
Подошли подружки, окружили Машу.
— Как же так, Маша, — сказал Алексеев укоризненно. — Ничего у меня не купишь?
Приземистая девушка с тугой рыжей косой выбрала золотистую ленту, сухо спросила: «Сколько?» — и, заплатив за нее, подала Маше:
— Будь золотко, возьми на память!
Алексеев позавидовал Маше: уж очень пришлась она по сердцу, если крестьянская девушка на свои деньги покупает для нее ленту!
Деревни, села, базары, ярмарки. С детской непосредственностью окунулся Петр Алексеевич в мелочную, неторопливую деревенскую жизнь — он точно вернулся в свое прошлое.
После двух недель «хождения» Алексеев убедился, что нет уже той деревни, которая частенько грезилась ему в душных мастерских Москвы и Петербурга. Старый уклад рухнул, а новый еще не создался: и помещик, и становой, и мужик только еще приспосабливаются друг к другу. Помещик нервничает, становой хитрит, а мужик выжидает: он ждет передела земли. Сунешься к мужику с книжкой о царе, а он тут же с вопросом: