Леон Островер - Петр Алексеев
В Москве Алексеев прямо с вокзала отправился в торговые ряды на Ильинку и по списку Прасковьи Семеновны закупил ленты, иголки, нитки, гребни, пуговицы и несколько десятков двухкопеечных книжек, вроде «Бовы-королевича», «Маленького сонника». Там же в торговых рядах он приобрел короб с крепкими лямками, уложил в него товар. Короб на спину — и на поезд.
В Гжатск он приехал ночью. На небе луна. Вокзал залит зелёным светом. На скамье, под вокзальным колоколом, сидит городовой. Лицо зеленое, даже усы кажутся зелеными.
— Борода! — окликнул Алексеева городовой. — Куда путь держишь?
— На Сычевку.
— А в коробе у тебя что?
— Товар.
— Купец?
— Выходит.
Видя, что Алексеев взваливает короб на плечи, городовой подошел к нему.
— Покажи паспорт!
Алексеев достал из кармана паспорт.
— Ступай за мной!
Он повел Алексеева в небольшую комнату с железной решеткой на окне. На столе неярко горела лампа. Пахло горячим ржаным хлебом.
Городовой, склонясь к лампе, разглядывал паспорт.
— Алексеев?
— Алексеев.
— Из деревни Новинской. — Он резко повернулся. — Развязывай короб!
Весь товар городовой переложил на стол, дотошно осматривая каждую ленту, каждую пачку иголок, каждую книжку и, покончив с этим, грубо приказал:
— Покажи руки!
Алексеев протянул свои большие, натруженные руки.
Городовой вернул паспорт.
— Укладывай свой товар. Без обмана у тебя. А то, знаешь, политики развелись! — добавил он сердито. — Тоже с коробами ходят. А ты из-за них не спи по ночам. Лови их! От себя торгуешь или от хозяина? — закончил он уже миролюбиво.
— Где там от себя: капиталов не хватает.
— И много добываешь?
— Это уж от удачи зависит. В одной деревне на пятак продашь, в другой и на пять целковых,
Петр Алексеев уже завязывал свой короб, когда в комнату вошел хилый, невзрачный старичок.
— Федул-от явился, — сказал он, искоса поглядывая на Алексеева.
— Пьяный? — спросил городовой.
— На ногах стоит. Так на ярманку? — обратился он неожиданно к Алексееву.
— А где ярманка?
— То ж у нас, в Голомидове.
— Далеко до Голомидова?
— Считается верст четырнадцать, а будет немного больше, верст восемнадцать. За любезное дело по зорьке пройдем. Торг у нас хороший, народу пропасть. Пошли, что ли?
Алексеев согласился. На перроне старичок взвалил себе на плечи мешок соли, пуда два, и они пустились в путь-дорогу.
Алексеев порядком устал: за спиной короб, ноги увязают в грязи, но предложить старику отдохнуть постеснялся — ведь он с большей еще тяжестью. А тот шагает мерным шагом да похваляется: «Ржица у нас во как поднялась», или: «У графа вон, смотри, какие хлеба! На Кубани, поди, колос пореже будет».
— А у тебя-то много земли? — заинтересовался Алексеев.
— Теперича вовсе нету, — охотно ответил старик. — Была землица, десятинки три, да вон оно как получилось. Младшенький сынок с Крымской возвернулся да с деревяшкой вместо, ноги. Куда ему деваться? В работники не берут, к мастерству не приучен. И к тому же еще женился; У жены-от ни кола ни двора, а ндрав господский: это не по ней и то не ндравится: Семья большая, и языки у всех, как аглицкие ножи, острые. Дома — содом, севастопольские бои. Тошно стало жить. Отделил я сынка, дал ему одну десятнику, помог избу поставить и — живи со своей цацой. Осталось у меня две десятинки и восемь ртов. Трудно было, голодно, зато дома благодать: тихо, мирно. Вот, парень, слушай, как оно дело обернулось. У нашего помещика-от новый зятек объявился. Барин ничего, обходительный. Когда еще женихов был, приезжал в деревню, по дворам ходил, с мужиками водился, все выспрашивал, выпытывал. И вон оно как обернулось. Приезжает летом целая комиссия. По полям ходят, вымеривают, высчитывают, в старые планы заглядывают. А прошлой зимой вышло решение: шестьдесят девять десятин мужицкой земли должны возвернуть помещику. Будто его эта земля, будто еще матушка Екатерина ему дарственную подписала. Мы и в суд, мы и к губернатору, — ничего не помогло! Губернатор-от еще пообещался кнутом нас отстегать. «Захватили, — говорит, — чужую собственность». Вот мои две десятники в чрево кита и угодили.
— Так чем кормишься?
— Сторожем на чугунке служу. Заработок хороший. Как двадцатое число подойдет, пять рублей шестнадцать копеечек получаю. И приработок имею неплохой. Вон, видишь, соль таскаю. Пудика два снесу, и Тихон Ильич мне за это гривенник пожалует. Кормимся. Только старуха-от все бунтует. «Грабеж, — говорит, — с землицей получился». Я ей толкую: «Будет еще у нас землица, и не меньше, чем у самого помещика…»
— Кто тебе ее даст? — удивился Алексеев.
— Обчество даст. На пригорке. Место сухое, солнечное. «Как помру, — говорю я своей старухе, — нам там три аршина землицы отмерят. Столько, — говорю, — сколько и нашему помещику, когда он сдохнет». А старуха все свое: грабеж да грабеж.
Хоть весело говорил старик, а Алексееву было грустно. Он как бы вернулся к своему детству, к поучениям деда Игната, к извечной крестьянской нужде. Прошло много лет, как Петр Алексеев ушел из Новинской, — сколько событий за это время, сколько надежд, и… ничего не изменилось, даже хуже стало. Дед хоть ворчал, в округе мужики бунтовали, а вон его спутник — ограбленный мужик — смирился и еще балагурит.
Его, Петра Алексеева, послали к ограбленным мужикам, и послали с чем? С иголками, лентами, книжками да с тайным словом. И вот он должен сказать этому обездоленному старику: «Потерпи, милый, грянет социальная революция, и ты обратно получишь свою землю. Но сначала нужно, чтобы у тебя самого выработалось представление о своем праве». «Чушь, господа интеллигенты! Мужик свое право знает, только право это губернатор захватил и кнутами охраняет. Вот ждет Он, мужик, чтобы мы, горожане, с губернатором расправились, тогда уж он сам свою землю из-под помещика добудет».
— А другие как? — спросил Алексеев. — Тоже смирились и на чугунку ушли?
— Зачем на чугунку? — просто ответил старик. — Кто в город подался, кто в работники к помещику, а кто постарше — с сумой пошел. Кормиться-то надо.
Дорога была ровная, но Алексееву казалось, что он карабкается в гору: спину ломит, ноги тяжелые. А старик знай шагает мерным шагом и с благожелательной заинтересованностью смотрит вокруг, точно впервые попал в это место.
Вот показалось село. «Версты четыре-пять осталось», — не без грусти подумал Алексеев, понимая, что теперь-то старик уже не сделает привала.
Алексеев шагал из последних сил. Вдруг, к его великому удовольствию, старик сказал, показывая на бугор: