Генрих Метельман - Сквозь ад за Гитлера
Я старался говорить тише, чтобы не разбудить остальных своих товарищей, которые, я знал, церемониться с ним не стали бы. Игорь продолжал бормотать, что, мол, прости, я не хотел ничего такого. Скорее всего, он засиделся у соседей, к которым ходил перекинуться в карты. Я ткнул кулаком ему под нос, чтобы он понял, что его ожидает в подобных случаях. Но тут он смущенно повернул голову к дому соседа, будто пытаясь объяснить мне, в чем дело. И я, посмотрев туда, все понял! На крыльце дома стояла Дуся, молодая рослая девушка, дочь соседки. На ней был темный платок, ее обычно собранные в тугой узел на затылке волосы теперь были распущены и беспорядочными, неопрятными прядями спускались вниз. Дуся была моложе Игоря, видимо, одних со мной лет, и я сразу же сообразил, в чем дело: калека забавлялся с девчонкой по ночам. Во мне вскипела злость. Я готов был тут же прикончить этого Игоря. Девушка, стоя на крыльце, не сводила с нас глаз. А когда наши с ней взгляды встретились, она поняла, что Игорю ничего не угрожает. Дуся, махнув нам на прощание, бесшумно исчезла в дверях дома.
Я, должно быть, так и продолжал стоять с дурацким видом, поскольку все еще не мог поверить тому, что видел. Игорь, безногий инвалид, несчастный калека — и эта светловолосая красавица Дуся! Заметив его плутоватую усмешку, я со злостью бросил ему:
— Ты — грязный дьявол! Пропади ты пропадом! Еще раз замечу ночью, пристрелю как собаку!
Игорь, ни слова не говоря, повернулся и поковылял на руках. Я, пройдя вперед, открыл дверь. Злость моя моментально улеглась, стоило мне увидеть, как он ковыляет передо мной. Как бы то ни было, он был человеческим существом, и я это сознавал. Отчего же я так обозлился на него? Скорее всего, из ревности. Красивая девчонка и этот урод! Мне ведь тоже хотелось, чтобы меня любили, но кому было здесь любить меня? Не было у меня своей Дуси, которая обнимала и ласкала бы меня. Когда мы вошли, все уже видели десятый сон, кроме старухи, матери Игоря. Она уже раскрыла было рот отругать сынка за то, что шляется по ночам неизвестно где, но я с таким свирепым видом пригрозил старухе кулаком, что она не произнесла ни слова. Игорь шепотом пожелал мне спокойной ночи, и я впервые за все время пожелал ему того же.
С утра я отправился к колодцу за водой. Едва я стал опускать в него ведро, как подошла Дуся. Увидев меня, девушка зарделась от смущения, но глаз не отвела.
— Спасибо, Генри, — тихо и очень серьезно прошептала она.
— За что это мне спасибо? — не понял я.
— Ну, ты сам понимаешь, за что…
— Дуся, я спокойно мог застрелить его. И тебя заодно. Вы с Игорем просто сдурели!
— Вот за это я тебя и благодарю! Его мать ругалась на него?
— Ругалась, а тебе-то что?
— Она всегда ругается. Понимаешь, она ревнует его, думает, что я его уведу от нее.
— Дуся, ты на самом деле любишь его?
— Да, он хороший человек, такой же, как мы с тобой.
Девушка продолжала смотреть мне прямо в глаза, и я понял, что все мои былые предрассудки сейчас проходят испытания на прочность. Не выдержав ее взгляда, я опустил глаза. Наполнив ведро, она ушла, а я стоял и думал: а, собственно, почему он должен быть лишен права любить и быть любимым? И почему Дуся не свободна в своем выборе?
С тех пор у нас с Игорем установились приятельские отношения. Часто по вечерам мы играли в шахматы, побеждал чаще всего он, меня это отчего-то не задевало. Я просил его подучить меня русскому языку и поправлять ошибки. Временами он упоминал о Дусе, но я упорно отмалчивался, не желая затрагивать эту тему.
Всю неделю нашему брату солдату работы хватало. Что мы просто ненавидели, так это муштру на виду у всей деревни на улице, служившей плацем. На нас орали командиры, заставляя ползать на животе. Потом мы от стыда не могли смотреть в глаза русским односельчанам — еще бы, «раса господ», а гоняют нас точно бессловесных рабов. Я всегда с удовольствием выполнял регламентные работы, и вообще мне нравилось обслуживать технику. Бывало, забьюсь в угол своего танка, прогреваю двигатель, что-нибудь смазываю, подкручиваю, а иногда просто сижу с книжкой в руках. По воскресеньям было спокойнее. Нас поднимали на час-позже и давали возможность выстирать и привести в порядок обмундирование, помыться и отдохнуть. В общем, банно-хозяйственный день. Иногда мы собирались и пели песни или же устраивали соревнования по шахматам, могли и перекинуться в картишки. Бывали дни, когда нас выгоняли на маневры, и мы, как дикие зайцы, петляли на танках по безмятежной сельской местности. Офицеры наверняка видели смысл в этих разъездах, мы же никакого. Однажды случилось так, что я заехал на танке в мелкую трясину и увяз. Командир танка, фельдфебель, вынужден был долго смотреть в перископ, чтобы определить, как нам лучше выбраться. Позже, подводя итоги на построении, командир роты заявил, что все прошло в целом успешно, но вот только один танк увяз в грязи. Водителю было приказано выйти из строя. Я и не догадался, что офицер имел в виду меня, поэтому остался в строю. Тогда он, раздраженно топнув ногой, назвал меня по имени и званию. Я вышел из строя, но вышло это как-то очень уж по-штатски. Покачав головой, командир роты сделал мне перед строем внушение, а я совершил главную в армии ошибку — попытался возразить вышестоящему лицу. Тот рассвирепел и назначил мне трое суток ареста за пререкания с офицером. Я был страшно расстроен, наверное, впервые в жизни меня так унизили публично. Но этим дело не кончилось.
Командир роты подошел к обер-фельдфебелю Ланге, и оба какое-то время беседовали, хихикая. Потом Ланге, улыбаясь до ушей, зашел ненадолго в дом и вернулся оттуда с газетой, которую тут же свернул в виде шляпы-треуголки. Мне было приказано снять каску и вместо нее надеть треуголку из газеты. Потом мне вручили длинную палку, которую я должен был зажать между ног, и в таком виде я должен был проскакать перед всей ротой выкрикивая: «Я бедный танкист, езжу туда-сюда, пока не застряну». Я сгорал от стыда, но, надо сказать, мои товарищи отнеслись ко мне с пониманием, хотя кое-кто и хихикал, большинство же стояли с каменными лицами. Только обер-фельдфебель и офицеры отвели душу и вволю погоготали. Потом меня препроводили в какой-то амбар, где заперли на замок. Плюхнувшись на солому, я тихо стонал от злости и унижения, а потом принялся молотить по полу кулаками, повторяя: «Ах вы, ублюдки проклятые!»
Чуть успокоившись, я стал вспоминать об отце, о том, в чем он неоднократно пытался убедить меня. А предрекал мне он следующее: или научусь философски смотреть на этот прогнивший статус-кво, или же армия превратит меня в жалкого робота, в бессловесное ничтожество. И здесь, в этом прогнившем амбаре, я чувствовал себя жалким ничтожеством и постепенно начинал понимать то, что тогда подразумевал мой отец. Сколько же все-таки личной свободы остается мне? И посвятил все эти три дня пребывания в амбаре размышлениям на эту тему. Когда же истек срок ареста и я должен был предстать перед командиром роты, то вдруг понял, что тот утратил надо мной всякую моральную власть. Глядя ему в глаза, я вспоминал отца, думал о том, как бы он гордился мной, если бы смог прочесть мои мысли тогда.