Хескет Пирсон - Бернард Шоу
«Последнее слово» Лилит в финале «Мафусаила» возникло из чистой потребности в аргументации. Лилит нет и не было — это не персонаж, не характер, никто. Поверьте мне, для Шекспира было обычным делом написать и «Тучами увенчанные горы», и «Я верю в нечет…», и «Бесстыдно пестик часовой уперся в знак полдневный»[189]. И то, и другое, и третье — для него равнозначно.
Мы в разгаре этой идиотской эвакуации. Творится что-то неописуемое. Слова бессильны передать наши бесславные попытки наладить с перепугу военный коммунизм.
Какое утешение сознавать, что, если мы перебьем двадцать миллионов друг друга, никто о нас не станет горевать!»
Спросив Шоу: «Есть ли в какой-нибудь из Ваших пьес Ваш сознательный автопортрет?», я получил ответ: «Нет, но в каждой из них есть персонаж Джи-Би-Эс» Вот почему в каждом его крупном персонаже — частица Шоу. Он сам был редчайшим созданием, великой личностью, и его сдобренное юмором здравомыслие озарило целую эпоху, которая, быть может, войдет в историю под именем «века Шоу».
ШОУ И ЕГО БИОГРАФ
Читая корректуру моей книги[190], Шоу держался стойко. Но кое с чем он был все же не согласен: «Вы все еще одной ногой в XIX веке. Религию, политику, науку, искусство вы растасовали по гнездышкам, представив дело так, будто это все несовместимые, взаимоисключающие вещи. Но в жизни так не бывает. Не бывает только верующего человека, только политика, только ученого, только художника. Природа перемешивает все это в одном человеке в разных пропорциях. Я перемешиваю все это в своих пьесах. Епископ, Инквизитор, барон-феодал из «Святой Иоанны» — люди ничуть не менее набожные, чем Жанна, только без ее странностей. Мне пришлось остановиться и на том, что она была не только святая, но и опасная женщина. «Цезарь», «Иоанна», «Король Карл» вам нравятся не потому, что эти пьесы удались мне лучше, а потому, что их политическая и религиозная основа хорошо вам знакома и вы с ней не знаете хлопот. А вот пьесы, написанные мною благодаря знакомству с Марксом и Бергсоном, мои ультрашовианские пьесы, вам не по душе — с ними хлопот полон рот. И вы их отвергаете как худшие мои сочинения. Между тем их просто трудновато сразу проглотить».
Я стал защищаться: «Боюсь, вы ошибаетесь, утверждая, что природе неизвестны в чистом виде верующий человек, политик, ученый, художник и так далее. Мне приходилось с такими встречаться. Мир переполнен врачами, которые, кроме медицины, знать ничего не знают; юристами, которые говорят только о своих процессах; политиками, которые только и делают, что сговариваются друг с другом или друг против друга интригуют; бизнесменами, которые думают только о деньгах; спортсменами, которые мечтают только о призах; священниками, которые по уши зарылись в своей теологии; инженерами, которые не знают, что с собой делать, если у них не заняты руки. В свою очередь, у меня самого натура художника и только художника. А это значит, что меня интересуют люди, а не доктрины и теории, сущность, а не мишурная оболочка. Шекспира тоже интересовали только люди — это был материал его искусства, а на религию, политику, науку и прочую ересь, одурманивающую человечество, он чихать хотел. Вот почему я понимаю Шекспира, а вы — нет. Герои ваших религиозных пьес мне дороги прежде всего как люди живых страстей, а не как рупоры веры. В «Андрокле» вы воистину ушли от полемики и пришли к поэзии. Великое искусство всегда занималось и занимается природой человека — не его догмами, хотя, спору нет, природа человеческая тешит себя и обманом (догмы наши можно ведь назвать и так)».
Пропустив мои слова мимо ушей, он спросил: «Кстати, зачем ворошить мои поездки, кому нужен весь этот путеводитель? У меня жена — бродяга, вот я и скитался по свету. Но в моих произведениях едва ли отыщется след этих скитаний — разве что в «Простачке с Нежданных островов», но вам эта пьеса не по вкусу. Она была бы другой, если бы я не побывал в Индии и на Дальнем Востоке (притом что чуть ли не через всю свою жизнь в драме я пронес желание написать о Страшном суде)».
Я намекнул на то, что путеводитель бывает интересно читать. Он уже углубился в другую проблему: «Идти за мыслию, куда б ни привела». Я бы на вашем месте признался, что, не будучи ни биологом, ни философом, вы не идете за мыслью так далеко. Или что вы уже не щенок — учить новые команды. Или лучше всего скажите, что не можете потратить два года на чтение и усвоение моих предисловий. Разумеется, я не стану вам советовать делать такие признания. Ведь, между нами говоря, то, что вы практически вовсе пренебрегли моими предисловиями, сделало вашу книгу значительно привлекательнее. Без них ее легче читать, с ними она стала бы невыносимо длинной. Мне будет гораздо приятнее, если люди будут читать сами предисловия, а не разговоры о них. Более или менее интеллигентные читатели скажут о вашей книге: «Это не настоящая биография. Это сплетни». А вы отвечайте: «Это и есть настоящая биография. Вам нужна шовианская философия? Читайте самого Шоу!» И аплодисменты сорвете и не соврете! Вы должны быть готовы к такому обмену репликами, иначе я бы не стал вам морочить голову.
Ваши враги в печати (если вы нажили себе таковых), конечно, подловят вас на том, что вам неизвестно мое предисловие к «Миллионерше» под названием «О боссах». В противном случае вы не стали бы повторять за другими дурацкого утверждения, будто я на старости лет впал в диктатороманию: я, видите ли, обратил внимание на то, что Петр Великий, Наполеон III и Муссолини захотели и смогли построить Петроград и перестроить Париж и Рим, а наш двухпартийный Парламент не в силах даже перебросить мост через Северн, не то что укротить приливы в Пентлендском заливе, и не гнать нас больше в землю за новым запасом лошадиных сил».
«У меня не сказано, что вы впали в диктатороманию, — ответил я. — Я просто отмечаю, что диктаторы производят на вас большое впечатление, ибо вы предпочитаете деловитых гангстеров придуркам и тряпкам. Я же всегда был убежден, что диктаторы плодят войны и рабство и всей душой ненавидел зтих преступных лунатиков, которых вы и многие, многие другие одобряли — по крайней мере наполовину».
В конце книги у меня шел разговор о коммунизме и фашизме. Этого Шоу не стерпел: «Тот, кто допускает мысль о том, что коммунизм и фашизм — понятия взаимозаменяемые, ничего не смыслит ни в коммунизме, ни в фашизме. Сначала всем капиталистам был удобен принцип laisser-faire: государство с предпринимательством не соприкасается; оно лишь исполняет функции полицейского посредника между трудом и капиталом. Фабианцы открыли всем глаза на то, какие сверх доходные начинания можно реализовать, какой экономии достичь, если препятствующее этому частное предпринимательство подменить государственной помощью. Фабианцы пришли к убеждению, что промышленность должна перейти в собственность государства. Капиталисты ухватились за эту идею, сообразив, что они могут, не расставаясь с собственностью, использовать власть и средства, имеющиеся в распоряжении государства, и неслыханно разбогатеть. Свой план они стали приводить в исполнение. Эта новая, государственно-капиталистическая политика и есть фашизм: социальная упорядоченность — без социализма, общественная инициатива — без коммунизма, «Гамлет» — без самого Гамлета. Крупный англо-американский капитал — это фашистский и, само собой разумеется, антикоммунистический капитал. Поражение Германии и ее переход к фашизму англо-американского типа приведет к тому, что победоносные союзники втравят ее в новую мировую войну — против русского коммунизма. Это можно предотвратить только в одном случае: если лейбористы предпочтут войне с Россией гражданскую войну. Вот тогда-то и обнаружится, что фашизм и коммунизм ведут ни много ни мало смертный бой».