Хескет Пирсон - Бернард Шоу
Я почувствовал, что, если соглашусь на все предложения Шоу, он не остановится перед тем, чтобы присоветовать мне наново переписать «Биографии великих англичан». Пришлось сидеть и помалкивать.
СМЕРТЬ ШАРЛОТТЫ
В последние годы жизни Шоу проводил большую часть времени в Эйоте-Сент-Лоренсе. Лишь изредка он выбирался в Лондон. В эти дни эйотская прислуга отдыхала, а он отдавал себя в руки тех, кто хотел с ним увидеться. Все утро непрерывным потоком к нему шли друзья и знакомые, так что на дела едва хватало времени.
Проблема прислуги мучила его жену в течение всех военных лет. Но еще больше ее тяготила ужасная болезнь. В конце 1942 года Шоу сообщал Рафаэлю Рошу: «Мою беднягу-жену скрутила в бараний рог osteitis deformans[194]. Она ужасно страдает уже три года. Теперь ее болезнь признали неизлечимой. Мы оба глохнем и понемногу дуреем».
На свое собственное здоровье он, к счастью, не мог пожаловаться. Годы были не властны над его деятельной натурой. После большого снегопада в январе все того же 1942 года секретарь Шоу Бланш Пэтч застала его в пять часов вечера в саду без шапки и без пальто. Он счищал с крыльца снег. А весной 45-го, вернувшись из Лондона, она увидела его на садовой лестнице — подстригал дерево. Садовник разъяснил ему, что это дерево на будущий год плодоносить не будет. Тем не менее Шоу хвастался: «Я подрезаю деревья с эстетической целью. Оказывается, подрезать их похвально и с точки зрения садовода».
В конце 1942 года над домом Шоу нависла угроза: чуть было не мобилизовали прислугу. Шоу «построил целую батарею из цифр», чтобы доказать властям государственное значение своей деятельности: «Моя подпись на контрактах принесла Лондону более полутора миллионов долларов». Он терпел убытки и был занят сверхурочным трудом, лишь бы добыть деньги на покрытие национального долга Америке!
Все же главной его заботой оставалось здоровье жены: «Как заставить Шарлотту успокоиться? Беда, что я несведущ в христианской науке врачевания. Жестоко говорить ей, что нам осталось жить, может быть, несколько месяцев и не все ли равно, как мы их протянем? Ну, замерзнем мы, ну, умрем с голоду… Мы свое отжили, пора и честь знать! Разве думать так не жизнерадостно? Только ведь она решит, что меня не трогают ее страдания».
К концу жизни у Шоу вошло в привычку повторять в беседе с одним знакомым то, что он уже написал в письме другому. Например, приведенные выше слова я обнаружил почти без изменений в письме Шоу к леди Астор, которое она мне показала.
Шарлотта становилась все требовательнее. Его день теперь почти целиком зависел от ее самочувствия. В восемь он был уже на ногах и, одевшись, садился к ее постели поговорить. После завтрака работал, а потом обедал с нею вместе. После обеда ложился вздремнуть. «Она всегда взбивает мне подушки — по крайней мере, ей так кажется», — кляузничал он мне. Чай снова пили вдвоем, и он отправлялся погулять, но «должен был пораньше вернуться к ужину, — тогда она видела, что я цел и невредим». За ужином, а потом в гостиной они разговаривали. Ее память и слух заметно сдавали. Многое он был вынужден громко трубить ей по нескольку раз и на следующий день возвращаться к тому, о чем рассказывал накануне. Она отправлялась в постель, а он слушал радио или читал на сон грядущий — до половины одиннадцатого или до одиннадцати.
В конце августа 1943 года у нее начались галлюцинации. Это лето они проводили в Лондоне. Ей казалось, что в ее спальню кто-то забрался и нужно передать домовладельцу, «чтобы он их выдворил». Последующие события я изложу со слов старой приятельницы семьи Шоу Элеоноры О’Коннел, которой довелось услышать от Шоу немало признаний. Она все запоминала до мелочей, а для меня специально записывала.
В тот день Джи-Би-Эс выглядел таким же жизнерадостным, как обычно. Тотчас по приезде к О'Коннел он занялся с Джоном Уордропом каким-то вопросом авторского права. Внезапно он спросил:
— Вы или вы, Элеонора, — не замечаете за мной сегодня ничего нового?
— Новые ботинки? — попытался угадать Уордроп.
— Нет, что вы, им уж, слава богу, лет десять. И на мне вообще нет ничего новее… Я спросил, не заметили ли вы во мне какой-нибудь перемены, потому что сегодня ночью, в половине третьего, я овдовел.
Взволнованные собеседники молчали. Он продолжал: «В пятницу я заметил в Шарлотте перемену. Казалось, тревоги оставили ее. Морщины на лбу разгладились. Боль утихла. После ужина, как обычно, я проводил ее в гостиную. И тут она меня огорошила: «Где ты пропадаешь? Я тебя уже два дня не вижу». Я ответил, что ходил рядом, как привязанный, и она улыбнулась — точь-в-точь, как улыбалась в молодости. Я взглянул на нее и увидел ее такой, какой я ее узнал впервые. И я сказал ей, что к ней вернулась красота, а болезнь уходит. Мы поговорили еще немного. Я очень плохо ее слышал: она говорила бессвязно и понять ее можно было только изредка. Потом она сказала, что ей пора наверх и попросила проводить ее. Я понял: ей кажется, будто мы в Эйоте. В нашей квартире некуда было идти наверх, но я промолчал, и мы направились в ее спальню.
Я ушел от нее чуть раньше обычного, но она как-то не обратила на это внимания. Вчера рано утром меня подняла горничная: Шарлотта лежит на полу у себя в спальне, лоб у нее в крови. Мы подняли ее и уложили в постель. На полу она, по-моему, пролежала недолго, да и царапина была — пустяк. Я тут же распорядился, чтобы к ночи была сиделка. Весь вчерашний день Шарлотта была покойна и ни на что не жаловалась, но болезнь свернула ее в клюку, и сдавленным легким было трудно дышать. Впрочем, она мучилась этим уже много месяцев. Меня снова поразила ее возвратившаяся красота. Такой я ее еще не видел. Радостная, непринужденная улыбка освещала лицо — я сказал ей, что она помолодела. Потом я еще долго говорил что-то, и она как будто совсем успокоилась. Мне кажется, она не знала о приближении конца. Нет, ей думалось, что она выздоравливает — оттого ей было так хорошо. Сегодня в восемь сиделка разбудила меня со словами: «Ваша жена скончалась в половине третьего». Я пошел к ней. У нее было очень молодое лицо. У нас есть ее портрет, он написан, когда ей было года двадцать два, задолго до нашего знакомства. Нас всегда спрашивают, чей это портрет. Никто не верит, что это Шарлотта. А сейчас она опять такая, совсем такая. Меня передернуло. Подобной красоты я просто никогда не видел. Я еще раз зашел к ней, потом еще раз, и еще. Я говорил с ней. Мне даже показалось, будто ее веки дрогнули, когда я что-то ей сказал. Она была до того живая, что я сходил за лупой от микроскопа и поднес лупу к ее губам. Поверить в ее смерть я не мог».