Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Жюно Лора "Герцогиня Абрантес"
Мать моя, откровеннейшая из женщин, сказала ему искренне, что с удовольствием видит его вновь. Она упомянула Салицетти, не скрывая, как порицает его за поступок с Бонапартом. Неопределимая улыбка мелькнула на губах Наполеона.
— Он хотел сделать мне много зла, — сказал он, — но звезда моя не позволила этого. Впрочем, я не должен хвалиться своей звездой, потому что кто знает, какой жребий ожидает меня?
Никогда не забуду выражения его лица при этих словах. Он был душевно взволнован. Мать моя старалась успокоить его и преуспела в этом легче, нежели я ожидала. Мое удивление, могу сказать, было безмерно, когда на другой день я увидела, что он вместе с Салицетти пришел к нам обедать. Они казались довольно в ладу, но ничто не показывало той искренности, о которой говорят некоторые мемуаристы.
Париж пребывал тогда в тревожном состоянии; трагические события происходили в Конвенте каждый день. Сообщники Робеспьера, устрашенные смертью Дантона, поразили диктатора, спасая собственные жизни, и теперь не знали, как управлять, потому что не хотели больше носить маску мира и доброты, взятую ими для устроения переворота. Обвинение против Робеспьера основывалось на том, что он хотел уничтожить революционное правление и призывал к снисходительности. Следовательно, снисходительность, наказанная как преступление, не могла теперь использоваться теми самыми людьми, которые отрубили за нее голову своему предводителю, и им пришлось вступить на новый путь, еще более кровавый и ужасный: они могли спасти себя только новыми преступлениями.
Но минута отдыха, между 9 термидора и 1 жерминаля, пробудила всеобщее мужество и в то же время создала новых приверженцев общего спокойствия. Во главе этих истинных сынов Франции, которые знали только одну обязанность — защищать свое отечество, встал Тибодо. Я чту его, и похвала этому человеку всегда будет на устах моих, потому что я испытываю истинное к нему почтение, заслуженное добродетельными его поступками. Конечно, его знают и ценят, но не по всей справедливости. И таково несчастье наше, что мы, французы, узнаем достоинство людей только после их смерти, а Тибодо, в изгнании из любимого отечества, еще жив, и я почитаю это счастьем для Франции.
Среди таких-то обстоятельств приехали мы в Париж. В самый день нашего приезда Брюнетьер изъявил сожаление, что советовал нам приехать. Он беспокоился, и Бонапарт подтвердил нам его опасения. Я помню, что он в это же самое время получил письмо от своей матери: она писала, что, может быть, противодействие обагрит кровью весь юг страны.
Рассуждая об этом, Бонапарт вскричал: «Это щеголи роялисты подымают оружие! Им очень хочется собирать колосья после битвы патриотов! Как глупы они в Конвенте! Я очень рад, что Пермон не подражает смешным модам, — продолжал Бонапарт. — Все они всего лишь бесполезные французы», — заявил он.
Молодые люди, о которых говорил Наполеон, носили серые сюртуки с черными воротниками и зеленые галстуки. Волосы у них были не причесаны, как у большей части молодых людей, а la Titus, а заплетены, напудрены и подняты гребнем; с обеих сторон лиц их падали длинные косички, которые называли тогда собачьими ушками. На этих молодых людей часто нападали, и потому они ходили вооружившись толстыми тростями, которые служили им не для одной защиты: они сами часто заводили драки, тогда почти ежедневные в Париже.
Сказывался недостаток в съестных припасах. Сестра моя жила на юге; она посылала нам муку, но тайно и с тысячью предосторожностей. Для этого измышляла она множество хитростей, ибо пойманные виновные наказывались строго.
Народ, который переносил нищету при Робеспьере, потому что Робеспьер льстил ему, теперь грозил бунтом, и каждый день Конвент осаждали парижские секции: многие их ораторы приходили блеснуть своим дарованием. Секции становились каждый день неприязненнее; на всяком шагу встречались пьяные бабы, которые кричали: «Хлеба, хлеба! Он у нас был по крайней мере в 93-м году! Хлеба! Долой Республику!»
«Право, — сказал нам однажды Бонапарт, придя обедать, — я не знаю, на кого злятся они, но это настоящие дьяволы! Я сейчас встретил бунтовщиков из предместья Сент-Антуан: это второй том сволочи, которую видал я 10 августа в Тюильрийском дворце!»
В тот день мы отобедали наскоро и тотчас после обеда пошли к Тюильри разведать новости. Бонапарт вел под руку мать мою, брат — меня. Когда миновали мы пассаж Фейдо и вышли на бульвар, страшные крики поразили нас: женщины и мальчишки вопили против Конвента; все напоминало 10 августа и 6 октября.
— Не пойдем дальше, госпожа Пермон, — сказал Бонапарт, — здесь женщинам оставаться не годится. Я провожу вас домой, а потом пойду за новостями и принесу их вам.
Мать моя согласилась, и мы пошли домой. Бонапарт с Альбертом вновь отправились и не вернулись. На другой день они сказали нам, что не могли продраться сквозь толпу, однако побывали близ Конвента и что там, к счастью, президент — человек с головой; а без этого было бы худо.
В тот день пришел к нам Салицетти и был в тягость своим мрачным расположением духа. Он казался рассеянным и часто отвечал не на то, о чем спрашивали. Споры с ним, когда вмешивался Бонапарт, принимали оборот неприязненный, так что мать моя обрывала политические разговоры, лишь только они их начинали.
За несколько дней до 1 прериаля мать моя собрала несколько человек к себе пить чай и есть мороженое. «С условием, что вы не будете говорить о политике, — сказала она, — это начинает мне надоедать. Довольно, что нас будят ваши набаты, тревоги и другие прелести, не считая уж гармонических хоров ваших рыночных гражданок. Обещайте же мне не говорить о политике». Все обещали, но как сдержать такое обещание и о чем говорить? Все предметы разговора находились в упадке: театры не представляли ничего, литература умерла, и в ней не осталось ничего, кроме нескольких переводов английских романов. У нас были поэты, Шенье и Лемерсье, но перо их ослабело от скорби и ужаса. Печальное состояние Парнаса доказывало, что его лавры надобно орошать свежей водой, а не потоками крови.
Бонапарт был согласен с моей матерью в том, что не надобно говорить о политике, и некоторое время старался поддерживать общий разговор; но, я думаю, сами Нарбонн и Талейран не преуспели бы в этом. Несчастный Ромм, искавший в то время задачу, которую позже вынужден будет решить своею смертью, прежде всех расхохотался, глядя на странное выражение лиц, и предложил рассказывать истории. Бонапарт чрезвычайно любил такое препровождение вечернего времени и овладел разговором. Он тогда был не очень силен в повествовании, однако стал рассказывать множество отдельных происшествий, любопытных без всякого украшения и еще более занимательных в его собственном пересказе. Он говорил худо, делал грубые ошибки во французском языке, оказался невеждой в некоторых областях образования, но, несмотря на все это, слушать его было приятно. Однако разговор томился, и вскоре победила склонность к тому предмету, который занимал всех. Помню, что Салицетти, грустный, совсем не расположенный к веселости, прохаживался в самой малоосвещенной части гостиной и так скрипел своими сапогами, что наконец этот однообразный, неприятный звук вывел из терпения мою мать, которой и без того наскучило сонное состояние гостей.
— Салицетти! — сказала она с досадой. — Не угодно ли вам дать покой себе и другим?
Мысли Салицетти бродили далеко от чайного стола; он остановился, поглядел на мать мою и отвечал с учтивым выражением:
— Покорнейше благодарю! Я уже выпил две чашки.
И опять начал ходить и скрипеть.
Терпение не было главной добродетелью моей матери. Она встала, прошла через гостиную, взяла своей маленькой рукой руку Салицетти и повернула его кругом. Он изумился своему пируэту.
— Я люблю, мой милый Салицетти, — сказала она, — чтобы меня слушали, когда я говорю, и повиновались, когда я прошу. Знаю, что это немного самовластно, но что же прикажете делать? Я начинаю стареть и не могу принять новых правил, да и не хочу принимать их. Мы, женщины, теперь царицы без царства: нас свергли с трона, и я знаю это очень хорошо; но мы еще имеем некоторую власть в своем доме. По крайней мере тут я царица, и подданные обязаны повиноваться мне. Неужели же вы хотите уклониться от моей власти?