Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Жюно Лора "Герцогиня Абрантес"
Флотский офицер, о котором я упомянула, был главным в депутации, составленной из четырех членов собрания. Они просили клуб оставаться мирным, в частности ждать решения дел во Франции, дабы следовать политике правительства республики. Бонапарт тотчас взошел на трибуну и произнес пламенную речь, смысл которой сводился к тому, что во время революции надобно быть или другом, или врагом; что Солон казнил всякого, кто оставался сторонним наблюдателем в гражданских междоусобиях, и что, следственно, истинные патриоты должны почитать всех умеренных своими врагами. Увлеченный пылкостью своей речи, он заявил, что надобно сжечь место собрания умеренных.
Заседание кончилось, Бонапарт вышел на площадь; он был в сильном воодушевлении и казался мало расположенным слышать слова мира. Но его вид не устрашил моего знакомца, который находился в числе депутатов. Он подошел к нему и, поскольку отношения их были довольно близки, стал укорять его за произнесенную речь.
— О, — возразил Наполеон, — все это не более чем клубный стиль! Но вы сами человек умный; можете ли вы не видеть, что надобно твердое положение, надобен широкий путь, а не тропинка?
— Моя тропинка ведет прямо и, может быть, прямее вашего широкого пути, где можете вы погибнуть, Бонапарт. Именем дружбы заклинаю: перемените ваши мнения и поступки!
Бонапарт нахмурился, повернулся на каблуках и отошел к буйным товарищам своего клуба.
Через несколько дней знакомец мой узнал от своих корреспондентов, находившихся во внутренних районах острова, что дня через три сойдут с гор четыре тысячи крестьян. Они были особенно настроены против Бонапарта, его семейства и семейства Салицетти. Знакомец мой тотчас пошел сообщить Бонапарту, в какой он опасности. Наполеон хотел знать, откуда получил тот эти известия, однако не преуспел в своем желании. Он хотел уже шуметь, но наш моряк пугался нелегко, и Бонапарт принужден был удовольствоваться тем, что тот сказал ему. Они расстались с некоторой холодностью. На следующий день, рано утром, к знакомцу моему прибежал его гондольер с известием, что видел, как Бонапарт, переодетый в матросское платье, сел в гондолу и отплыл на Кальви. В то же время семейство Бонапарта бежало в Каржес.
В Записках Бурьена сказано, что Бонапарта обвинили и взяли под стражу не за приверженность к террористам. Но событие это положительно верно, и я знаю о нем подробности, потому что брат мой был секретарем Салицетти, а сам Салицетти, спасенный нами от эшафота, шесть недель жил в наших внутренних комнатах и беспрестанно рассказывал об этом деле, стараясь оправдать свое участие в нем. Следовательно, я знаю истину в этом отношении лучше других и могла бы даже сказать: лучше самого Бонапарта. Он не любил рассказывать об этой истории, и, кажется, нет надобности добавлять, что в «Дневнике» Бонапарт ничего не говорит об этом периоде жизни. Такое молчание кажется непостижимым.
Он, правда, упоминает об этом деле, но как? Это не умолчание, не забывчивость, не ошибки, а целые пропуски, вполне умышленные: он не мог забыть таких важных в его жизни событий. Как же мог он совершенно умолчать об этом периоде своей жизни, который имел влияние на будущность его и, следовательно, на судьбу мира? Он говорит об этом взятии под стражу по приказу представителя Лапорта (а Лапорт был тут ноль) как об аресте на одни сутки, под какой часто попадают подпоручики за ссору с товарищами. Как он не упоминает об истинных виновниках всего, что начато было против него?! А между тем приказ о взятии его под стражу был составлен соотечественником его Салицетти; исполнителем стал другой его соотечественник, генерал-адъютант Арена. Рассматривал бумаги его (после Салицетти) комиссар Деннье, которого позже Наполеон сделал военным интендантом своей гвардии. Я могла бы прибавить, что Бонапарт, обыкновенно столь полный презрения к человеческому роду, нашел бы некоторое утешение, вспомнив о том времени своей жизни, когда он видел прекрасные поступки и великодушную преданность. Такой предмет для разговора, кажется, был бы не хуже другого. Императрица, мать Наполеона, никогда не упускала случая рассказать мне о чувстве дружбе и признательности к Жюно, которое навсегда запечатлелось в сердце ее во время этого дела.
Все, кто знал Наполеона, не узнают во многих частях мемуаров ни его слога, ни его способа повествования, и даже не в отношении выражений, а в расстановке событий. Кто имел счастье пребывать с ним в дружеской связи, как, например, я, те были поражены этим обстоятельством.
Дело в том, что если бы Наполеон стал говорить о столь затруднительном предмете, то должен был бы подробно объяснить весьма щекотливую сторону: свои тогдашние политические взгляды. А это одна из самых слабых частей его мемуаров.
Таким образом, удивительное молчание Наполеона объясняется только тем, что это была самая запутанная эпоха его жизни. Говорить о собственном аресте по приказу Салицетти и с помощью Арена́, за справедливое или несправедливое обвинение в якобинстве значило взяться говорить о своих взглядах, а он не хотел этого. Здесь, как верно заметил Бурьен, Бонапарт действовал для потомства. Он думал так: «Дневник» будут читать сто миллионов человек, а из них едва ли сыщется тысяча знающих о событиях, которые не нравятся мне; эта тысяча сохранит их лишь по устным преданиям; следственно, «Дневник» будет неопровержим. Вероятно, так рассуждал Наполеон, не предугадывая, что скоро наступит время моды на мемуары и они взволнуют все умы.
Мои воспоминания об этой эпохе многочисленны, и почти все так или иначе относятся к Наполеону Бонапарту. Он был очень дружен с Робеспьером-младшим, так же как и Жюно. Младший брат Робеспьера был, что называется, славный малый и не с дурными чувствами; он верил — или притворялся, что верит, — будто его братом владеет толпа дурных людей, которых он, оказавшись на его месте, услал бы в Кайенну. Жюно видел многие письма Робеспьера-младшего к брату, и все они были в одном духе. В самом ли деле он думал так, как писал? Здесь невозможно сказать да, и я только представляю читателю достоверные события. Письма Робеспьера-младшего имели главную цель — заставить выслать проконсула Лебона из Арраса, общей их родины.
Во время осады Тулона Бонапарт проявил себя как истинный патриот. Жюно часто рассказывал мне, что генерал, умеренный в своих мнениях, сначала имел некоторое предубеждение в отношении молодого офицера, потому что в нем ощущался сильный революционный дух. Но таков был образ мыслей всего семейства его. Если бы этого не было, то представитель народа Фрерон не избрал бы для своего общества в Марселе дом госпожи Бонапарт, которая жила там в это время с дочерьми и двумя младшими сыновьями, Луи и Жеромом.
Поручение, данное Бонапарту представителем Рикором 25 мессидора II года, было не столько военное поручение, сколько род надзора и исследования. Явно, что проконсулы, тогда всемогущие, верили ему совершенно и доверенность их могла быть только следствием известного им образа его мыслей. Ему исполнилось тогда двадцать пять лет; следовательно, Рикор совершенно полагался на него. Салицетти сменил Рикора, и следовало ожидать, что он станет покровительствовать Бонапарту. Они были земляки и даже друзья, несмотря на разность лет; и хотя Салицетти приехал вследствие противодействия, однако знали, что представлял он мнения, так сказать, террористские, потому что принадлежал к партии Горы.
Политический портрет Салицетти 7 и 19 термидора в одном и том же году замечательным образом различался, хоть между этими двумя эпохами и прошло всего одиннадцать дней. Это различие могло повести к важным последствиям, не потому что после смерти Робеспьера менее угнетали человечество, но потому, что о нем более говорили. Салицетти был не зол, но старался произвести иное впечатление. Он находился в большой дружбе с Бонапартом в предшествовавшем году, во время корсиканских дел.
Бонапарт слишком выставил себя, много выступал на трибуне в клубе и хотя после всячески старался заменить себя Люсьеном, но тогда не могли обмануться в этом отношении. Он был взят под стражу. Жюно любил его так горячо, с такою преданностью, что хотел хитростью или силою освободить из заключения. Казни Террора еще не прекратились, и человек, обвиненный в чем бы то ни было, возбуждал живейшие опасения. Но Бонапарт запретил Жюно действовать. «Я невиновен, — говорил он, — и должен вверить себя законам».