Раймон Арон - Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Возвеличение мысли как таковой таит в себе известную опасность. Философы часто усваивают скверную привычку приписывать одному мышлению, без опоры на информацию или доказательство, способность постигать истину; другие исключают из процесса анализ или научное доказательство. Как бы там ни было, но несколько месяцев, проведенных с настоящим преподавателем философии, который знакомит молодых людей с идеями Платона и силлогизмом Аристотеля, с «Размышлениями» («Méditations») Декарта и трансцендентальной дедукцией Канта, накладывают глубокий отпечаток на умы и вносят в них нечто незаменимое. Может быть, я забегаю вперед, путаю год в лицее с четырьмя годами Эколь. Решение готовиться в Эколь Нормаль родилось само собой в классе философии. Можно ли, впрочем, говорить о решении? Школы точных наук были для меня закрыты выбором отделения «А». Я не знал о возможности сочетать подготовку на степень лиценциата права со свободной школой политических наук. Хотя во мне пробудился интерес к общественным вопросам, я не думал о политической карьере. Позже, в Эколь, думал о ней не раз, но скорее как о подстерегающем меня искушении, о риске падения. Журналистика в такой же или в еще большей степени, чем ремесло политика, казалась мне признанием своего провала, прибежищем неудачников.
Жизненный опыт уже умерил мое ребяческое самолюбие, и оно сублимировалось, очистилось. В дополнительном классе Кондорсе, готовящем к поступлению в Эколь Нормаль, я решил не претендовать на первые места среди поступающих, мне было достаточно стать студентом прославленного учебного заведения. Когда четыре года спустя я участвовал в конкурсе на звание агреже 27, мне, наряду с Жан-Полем Сартром 28, прочили первое место. Когда я действительно оказался первым в списке (впереди Эмманюэля Мунье 29 и Даниеля Лагаша 30), я с грустной прозорливостью отнес этот успех на счет школярских заслуг. Ни в одной из письменных работ, ни в одном из устных докладов я не проявил какой-либо оригинальности. Конкурс будущих агреже был в то время тем же, чем и остался; кандидаты выказывают свою философскую культуру и риторический дар.
Можно ли сказать, что класс философии потому привел меня в Эколь Нормаль и к преподавательской деятельности, что эта дорога естественно открывалась передо мной? Я посвятил себя тому виду интеллектуального труда, к которому у меня было, по всей видимости, больше данных. Все же я думаю, что это слишком строгое суждение. Класс философии открыл мне, что мы можем постичь разумом нашу жизнь, а не просто пассивно прожить ее; обогатить ее мыслью, общаться с великими умами. Один год знакомства с творчеством Канта раз и навсегда излечил меня от тщеславия (по крайней мере, глубинного). В этом отношении я и сегодня чувствую свою близость к Леону Брюнсвику. В его записной книжке 1892 года, под 22 сентября, есть фраза: «Я мечтаю о чистом храме, от которого сам бы себя отлучил». Пятьюдесятью годами позже он перекликается сам с собой: «Быть может, я не слишком часто изменял двойному девизу: „Ставить себе цель как можно выше, о себе судить как можно строже“». В письме к дочери Адриенне он цитирует эту поэтическую строку и комментирует ее: «Мне показалось, что приведенные слова определяют меня всего целиком — лишенного иллюзий относительно себя самого, но приверженного обдумыванию и толкованию умственных высот величайших гениев человечества». Я не могу сослаться в собственную защиту на такую же верность своему идеалу, но я тоже посвятил много времени «защите и прославлению» более значительных, нежели я, умов; я охотно предполагал у них мысли, которыми не был им обязан, если мне казалось, что они у них подразумеваются.
Почему класс философии повлек за собой мою левую ориентацию? Год 1921/22 совпал с возрождением буржуазного, «академического» левого течения, подавленного в предшествующие годы национальным пылом. Я полагаю, однако, что философия сама по себе дает урок универсализма. Люди думают, все они способны думать. Следовательно, нужно обучать их, убеждать их. Война отрицает человеческое в людях, ибо победитель ничего не доказывает, кроме своего превосходства в силе или в хитрости. Климат философского класса, независимо от убеждений преподавателя, как правило, благоприятствует левому мироощущению.
Этот класс открыл передо мной мир мысли; вопреки Декарту, он не преподал мне метод, в котором так нуждаются «философы» Эколь Нормаль. Думать — да, но также вначале учиться, набираться знания. Башляр 31 пишет где-то, что только философы думают прежде, чем обучатся. В течение десяти лет я исповедовал определенные политические убеждения, в действительности же предпочитал одних людей другим; я симпатизировал обездоленным и угнетенным, ненавидел тех, в чьих руках сила и власть и кто чересчур уверен в своих правах; но между философией и моими чувствами зияла пустота — незнание общества, каково оно есть, каким оно может быть и каким не может быть. Большинство людей моего поколения не заполнили и даже не попытались заполнить эту пустоту.
Мне казалось, что я помню, как написал первую «макиавеллистическую»[19] статью[20], подписанную Landhaus, по названию улицы, на которой находился Französisches Akademiker Haus[21]. Реакция Ж.-П. Сартра, которую мне передал один из наших общих друзей, была простой: «Итак, мой дружок стал негодяем?» В то время я открыл для себя автономию политического, говоря философским языком. Политика как таковая по сути своей отличается от нравственности. Хорошенькое открытие, скажет читатель. Да, конечно, это известно всем, однако школьное и университетское образование, каким я его получил и усвоил, не подготовило меня к пониманию политики, Европы и мира. Академический идеализм склонял меня к осуждению Версальского договора, оккупации Рура, к поддержке требований Германии, к левым партиям, чьи язык и цели отвечают чувствам, которые питала, а может быть, и породила любовь к философии. Изменилась ли с тех пор моя способность чувствовать? Я не уверен в этом, хотя мой разум — или то, что я считаю таковым, — понемногу возобладал над чувством.
Что в этой реконструкции былого почерпнуто из воспоминаний и что — из моего представления о собственном прошлом, которое я, возможно, на них накладываю? Обращение в философию и приход к левому мировоззрению на семнадцатом году жизни; четко определившиеся убеждения, политические страсти (радость при победе Левого блока в 1924 году), эмоциональное участие во всех событиях, будь то во французском парламенте или во всемирной истории… Не думаю, что интеллектуальная память деформирует или искажает подлинный опыт подобного рода. Но я забегаю вперед; пока я еще в классе философии лицея Гоша, я выбрал жизненную стезю; мой выбор продиктован простотой и легкостью, моими вкусами, школьными успехами и откровением, каким стала для меня философия. Представлял ли я себя преподавателем лицея на протяжении всей жизни? Мечтал ли я уже о «творчестве»? Или о диссертации, обычном этапе после получения звания агреже? Не знаю и, вероятно, не знал этого в семнадцать лет. В своем Версале я был похож на провинциалов, на тех отличников, которые являются в Париж, не заглядывая дальше своих экзаменов, Высшей педагогической школы и конкурса. Только соревнование с другими на подготовительном курсе и позже должно было показать мои шансы на будущее. Во всяком случае, вопреки представлению, которое сложилось у многих моих товарищей, конкурсы меня пугали, а победы не внушали настоящей веры в себя; я хочу сказать, такой веры, которая нужна, чтобы посвятить себя творчеству. Я завидовал уверенности в себе, какой обладал Ж.-П. Сартр, и в душе считал, что он прав, так же как я прав в своих сомнениях, подлинность которых он с трудом допускал.