Александр Чуманов - Палка, палка, огуречик...
Как-то в начале лета — только-только зазеленела трава в лесу — мы с ребятами отправились, по обыкновению, в ближайший лесок, весь насквозь просматривавшийся из наших окон. И там один большой, эрудированный, по-видимому, мальчик вдруг елейным голосом предложил;
— Хочешь ягодку, Санька?
— Конечно, — ничего не подозревая, немедленно откликнулся я, щербато и доверчиво лыбясь, протянул замызганную ладошку.
Но ягодку мальчику взять было пока неоткуда, поэтому вместо ягодки он предъявил мне для ознакомления и принятия к сведению незнакомую прежде конструкцию из трех пальцев, которую осмыслить без посторонней помощи я, разумеется, не мог; однако повторить сумел запросто.
А потом еще раз повторил, когда домой вернулся. Уж очень не терпелось блеснуть перед моими близкими новым навыком.
— Бабушка, хочешь ягодку?
— Хочу, солнышко мое, очень хочу!
— Так — на!..
Уже через мгновение я был до нитки раздет, вытащен на улицу и публично порот самым безжалостным образом. Причем, даже без оглашения приговора, из которого бы явствовало, за что же я приговорен к столь исключительной мере воспитания. Разумеется, сам факт порки означал, что конструкция из трех пальцев предъявителя не красит. Но почему — это я уяснил много позже…
А потом примерно таким же образом я был подвергнут воспитательно-педагогическому приему, когда вернулся домой после прогулки по главной улице села, где располагалась вся наша торговля и, следовательно, чаще всего кучковался народ. Потому что я вернулся домой только с виду примерным мальчиком, но при ближайшем рассмотрении обнаружилось, что у меня полная штанина окурков.
(Знаете, раньше детям шили такие штаны простейшей конструкции и чаще всего из вельвета, мне они до сих пор помнятся как удобнейшая вещь. Штаны оснащались одной, также вельветовой, помочью — или двумя, штанины под коленками застегивались на пуговки, передняя и задняя половинки тоже посредством пуговиц соединялись на талии, но оставались еще две дырки — для прохода воздуха, надо полагать, — дырки с виду напоминали карманы и, в случае острой нужды, вполне могли в этом качестве использоваться, только содержимое оказывалось не в кармане, а в штанине, засунутая же с независимым видом в псевдокарман рука ощущала вашу пупырчатую ногу или еще что-нибудь — тоже ваше…)
А нужно заметить, что в те времена сигарета была предметом сравнительно редким, публика курила в основном, как я уже отмечал, мелкие папироски типа «Север» и «Прибой», а также «Беломорканал», считавшийся почти шикарным и употреблявшийся строго по назначению, а не как теперь — для подмены табака марихуаной.
Кроме того, противопожарное сознание населения тогда было на высоте, еще мало кто, тем более в деревне, жил в каменных коробках, сравнительно не горючих, а потому использованное курево всегда весьма тщательно тушилось — просто бросить папироску на дорогу могли себе позволить только самые отпетые, а добропорядочные же полагали своим гражданским долгом сперва тщательно заплевать тлеющий окурочный кончик, а потом, для гарантии, расплющить его, растереть вращательным или возвратно-поступательным движением обуви.
В общем, то, чем я с немыслимым усердием наполнил штанину, для повторного раскуривания совершенно не годилось. И это было абсолютно очевидно любому из тех, кто видел, чем я занимаюсь, и кто настучал на меня моей мамаше. Но ведь и она, совершенно самостоятельно и без малейшего напряжения, могла уразуметь элементарное. И потому остервенение, с которым била меня за эту провинность мать, поддается только одному объяснению — она входила в раж, теряла всякий контроль над собой, и, может быть, ей даже в припадке ярости казалось, что не я верещу от боли и страха в ее руках, а нелепая судьба, с которой довелось-таки посчитаться…
И лишь одному объяснению поддается мое тогдашнее непостижимое усердие — видимо, это был впервые проснувшийся спортивный интерес, первое проявление увлекающейся натуры. А больше — что?..
Между прочим, уже на следующий после экзекуции день я занимался тем же самым, пытался быть осмотрительней и хитрее, но опять, наверное, помаленьку увлекся, забылся, и голос матери прозвучал для меня воистину громом среди ясного неба.
Мама окликнула меня (удивляюсь, как я от ужаса в штаны не надул), я пошел на зов, как, наверное, идут люди к виселице или плахе, но, о, чудо, мать каким-то образом не заметила столь вопиющего факта — видать, еще штанина не слишком оттопыривалась. И мы куда-то пошли вместе, а через минуту я попросился в ближайшую подворотню по нужде и там, умирая и рождаясь одновременно, расстегнул пуговку под коленкой…
Вот было счастье! И как же близко иногда ходит от него не менее огромная, затмевающая весь свет беда…
С той поры панический ужас разоблачения мгновенно пробуждается во мне, стоит мне лишь подумать о возможности совершения какого-нибудь неблаговидного поступка. Поэтому я капли не выпью, садясь за руль, ибо эта несчастная капля будет потом вопить и голосить при виде всякого человека в мундире, мол, вот она, я, мол, хватайте меня, люди служивые! И когда мне, как всякому советскому человеку, приходилось что-нибудь нужное для домашнего хозяйства тянуть с родного предприятия, Боже, как мне каждый раз было страшно!..
Вот, наверное, в основном из-за этого страха я сравнительно мало неблаговидных поступков совершил на своем веку. Так что воспитательную цель можно считать достигнутой. И значит, средство позволительно оправдать. Если, конечно, данный принцип не вызывает у вас чисто физического отторжения…
К счастью, страсть к собирательству окурков прошла быстро. Но когда через несколько лет я заразился филуменией — не правда ли, звучит как диагноз, а между тем это всего лишь разновидность собирательства, — то дело приняло куда более затяжной характер и, чуть не став хроническим, насилу оставило меня, когда оставило меня само детство. Но об этом позже…
В общем, так выходило, что пороли меня довольно часто. В среднем, еженедельно. И почти всегда это делала мама. А бабушка, то есть ее мама, пыталась, хотя в основном и безрезультатно, заступаться за меня, непутевого, причем в непутевые меня зачислили лет, наверное, с трех. И нередко между женщинами происходил примерно такой диалог;
— Ну, не бей ты его, что ты его все время бьешь, бей уж лучше тогда меня!
— Мама, отойди, не встревай, не наводи на грех!
— Так ведь ты его уродом сделаешь, кому он будет нужен, урод-то? Лучше уж убей…
— И убью, раз не понимает!
— Так ведь посадят тебя, Анна!
— Пускай посадят — отсижу. И там люди живут. Зато буду знать, что нет больше на свете этой дряни такой…