Павел Фокин - Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Клычков был наделен незаурядными стихотворческими способностями и неповторимым даром поэта в прозе.
Как-то я сказал ему с юношески дерзкой восторженностью:
– Сергей Антоныч! Поэт вы хороший, но все-таки Есенин и Клюев писали лучше вас, а как прозаику нет вам равного во всей мировой литературе.
– Вот это вы совершенно верно сказали, – с чувством полного удовлетворения, серьезно и убежденно проговорил Клычков.
Признаюсь, я очень неудачно выразил свою мысль, но Клычков понял, что я хотел сказать. Конечно, я не ставил Клычкова выше Пушкина и Сервантеса. Моя мысль, от которой я не отказываюсь и сейчас, сводилась к тому, что недописанная Клычковым эпопея о русской деревне, его сказовая проза – это в русской литературе явление в своем роде единственное» (Н. Любимов. Неувядаемый цвет).
КЛЮЕВ Николай Алексеевич
Поэт, прозаик. Публикации в журналах «Заветы», «Нива», «Голос жизни» и др. Стихотворные сборники «Сосен перезвон» (1912, с предисловием В. Брюсова; 2-е изд. М., 1913), «Братские песни» (М., 1912), «Лесные были» (М., 1913), «Мирские думы» (Пг., 1916), «Медный Кит» (Пг., 1919), «Песнослов» (кн. 1–2, Пг., 1919), «Неувядаемый цвет» (Вытегра, 1920), «Четвертый Рим» (Пг., 1922), «Львиный хлеб» (М., 1922), «Изба и поле» (Л., 1928) и др. Погиб в ГУЛАГе.
«Только во сто лет раз слетает с Громового дерева огнекрылая Естрафиль-птица, чтобы пропеть-провещать крещеному люду Судьбу-Гарпун. И лишь в сороковую, неугасимую, нерпячью зарю расцветает в грозных соловецких дебрях Святогорова палица – чудодейная лом-трава, сокрушающая стены и железные засовы. Но еще реже, еще потайнее проносится над миром пурговый звон народного песенного слова, – подспудного, мужицкого стиха. Вам, люди, несу я этот звон – отплески Медного Кита, на котором, по древней лопарской сказке, стоит Всемирная Песня» (Н. Клюев. «Присловье» к сборнику «Медный Кит»).
«Коренастый. Ниже среднего роста. Бесцветный. С лицом, ничего не выражающим, я бы сказала даже, тупым… Длинной, назад зачесанной, примазанной шевелюрой, речью медленной и бесконечно переплетаемой буквой „о“. С явным и сильным ударением на букве этой и редко приканчиваемой буквой „г“, что и придавало всей клюевской речи специфический и оригинальный отпечаток и оттенок…
Зимой – в стареньком полушубке. Меховой, потертой шапке. Несмазанных сапогах…
Летом – в несменяемом, также сильно потертом, армяке и таких же несмазанных сапогах, но все четыре времени года также неизменно сам он обросший и заросший, как дремучий его Олонецкий лес…
Читал Клюев свои произведения – свою поэзию, также весьма оригинально и своеобразно – всегда нараспев, как мелодекламируя, но всегда и все же с большим, неизменным успехом…
Наружно Клюев производил впечатление человека тихого. Скромного. Смиренного и бесхитростного – человека, редко опускавшегося на „грешную“ землю… человека „не от мира сего“… Святого… Блаженного… Какого-то „братца“… Или вообще „родственничка“ какой-нибудь секточки…
На самом же деле, несмотря на всю свою глубоко им затаенную религиозность, он был человеком очень земным, очень неглупым… И очень себе на уме…
Он твердо и крепко стоял на земле, и не только на своей Олонецкой, но и на других…
Был человеком, который играл… И играл не только „на блаженстве“ своем, но и на… дураках, и был не только прекрасным поэтом, но еще и более прекрасным актером, совершенно зря пропадавшим…» (Н. Гарина. Клюев Николай Алексеевич).
«Клюев завоевал нас своим необычным говором, меткими, чисто народными выражениями, своеобразной мудростью и чтением стихов, хотя и чуждых внутренне, но очень сильных. Впрочем, он всю жизнь убил на совершенствование себя в области обморачивания людей. И нас, тогда еще доверчивых и принимавших все за чистую монету, нетрудно было обворожить. Мы сидели и слушали его, почти буквально развесив уши. А стихи читал он хорошо. Вместо обычного слащавого, тоненького, почти бабьего разговорного тембра, стихи он читал каким-то пророческим „трубным“, как я называла, „гласом“. Читал с пафосом, но это гармонировало с голосом и содержанием» (Г. Бениславская. Воспоминания о Есенине).
«И внешне, и внутренно совсем в ином роде [чем Есенин. – Сост.] – крайний северянин (Олонецкой губ.) Николай Клюев: много старше, замкнутее, углубленнее, лукавее, мудрее. Манера читать – не то от церковности, не то от калик перехожих, совсем необычайная: неясная, вкрадчивая, странно протяжная, разымчатая… В первом впечатлении – почти неприятно ошеломляющая, но понемногу завлекающая и властно, до конца, чарующая слушателя. Николаю Клюеву знакома тайна словесного приворота. Его „Избяные песни“ по форме и по содержанию не имеют в нашей народной поэзии ничего себе равного. Он поет в них об ухвате, печном горшке, недовязанном чулке и разных других прозаических предметах крестьянского обихода. Но все они, под волшебной палочкой подлинного, насыщенного землей и благословенного небом таланта, претворяются в чудесные цветы бессмертного и кровно нашего, выстраданного искусства. Прекрасен мистицизм Клюева, глубине которого внимаешь как молитве. Этим настроением проникнуты стихотворения, посвященные матери поэта» (З. Бухарова. Краса // Петроградские ведомости. 1915, 4(17) ноября).
«Клюев – пришелец с величавого Олонца, где русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности и простоте. Клюев народен потому, что в нем сживается ямбический дух Боратынского с вещим напевом неграмотного олонецкого сказителя» (О. Мандельштам. Письмо о русской поэзии).
«Николай Алексеевич был одним из немногих, кто знал, как добраться до отдаленных северных скитов по тайным тропинкам, отыскивая путь по зарубкам на вековых стволах. Он рассказывал, как в глухих лесах за Печорой, отрезанные от всего мира, живут праведные люди, по дониконовским старопечатным книгам правят службы и строят часовенки и пятистенные избы так же прочно и красиво, как пятьсот лет тому назад…Вдохновенно рассказывал он о символике древнерусских строений, о структуре и соотношении частей храма, о назначении этих частей, о расположении настенной живописи по библейским и евангельским сюжетам, о тайном смысле, вложенном в ярусы и сферы… Клюев знал толк в иконописном мастерстве и по старым прорисям сам писал небольшие иконы…
Несомненно, в Клюеве было много артистического, стилизованного, но настолько настоящего, ему только ведомого и присущего, что привычная маска уже воспринималась как единственное и неповторимое лицо. Он очень был начитан, особенно в истории, многое знал. И, как это ни покажется странным, понимал и ценил европейскую культуру. Д. Хармс говорил, что Клюев свободно читал по-немецки и в оригинале цитировал „Фауста“ Гете. Он был совсем не так прост, как это могло показаться при первой встрече» (В. Мануйлов. Записки счастливого человека).