Ирина Сабурова - О нас
Только когда держаться дальше уже не было никакой возможности, когда советские войска вошли уже в предместье, когда горели все склады, а из порта ушли последние суда -- горсточка последних защитников Балтики оставила город. Либава была сдана только 7 июня 1945 года. Месяц спустя после перемирия. И немногие могут рассказать о ее конце.
* * *
После первого стакана самогона бледно голубые глаза Трамма заблестели, он воодушевился и стал, по своему обыкновению, размахивать руками.
-- Понимаете, надо уже уходить, до последнего держались, большевики уже на улицах, город в дыму -- мы зажгли склады, а перед этим все тащили, кто что мог... осталось семь или восемь судов. И какие посудины! То ли пароходишко, то ли корыто -- и как на воде держится, не понять. Капитан, старый, настоящий морской волк, сплюнул только и говорит: "Ну вот что, теперь в море выходим, так имейте в виду: снизу у нас -- мины, сверху -самолеты, а вообще -- шторма ждать надо, так и сами потонем. Против мин и самолетов нам делать нечего, кроме как Богу молиться. А на счет морской болезни, как вы есть сухопутные крысы, так средство имеется только одно: напиться до изумления. Спирт у всех есть? Не хватит, ко мне придете".
-- Спирту было достаточно. Но первые сутки не до питья было. Капитан правильно говорил, и ведь не шли мы, а ползли, пешком скорее было бы... Кто на палубах был, половину поранило, так сказать, дополнительно, ну а кого и совсем, за борт потом ... Но однако, кончилось. И налеты, и буря. Вошли в шведские воды уже и встречаем шведский крейсер. Красавец! Тут конечно сигналы, шлюпки, приглашает капитана нашей флотилии, так сказать. Встречаются на крейсере два моряка и происходит такой разговор, как нам потом капитан рассказывал: Швед говорит: он нашу флотилию заберет, приведет в шведский порт, там всех интернируют и передадут советским, конечно ... Выслушал это наш капитан и спокойно отвечает: "Топите".
-- Стрелять, да еще по крейсеру нам, понятно, нечем. На всей флотилии ни одной пушки -- половина рыболовные суда. Подумал швед и говорит: ну хорошо, команду оставлю, то есть ее интернируют, а потом видно будет, только войска, которые на борту, будут сразу выданы, поскольку дружественный нейтралитет с Советским Союзом и прочее. "Топите" -- отвечает капитан и смотрит на него в упор. Тут швед ударил кулаком по столу, отдал честь и говорит: чорт, мол, с вами. Я вас не видел и вы меня тоже. "И разошлись, как в море корабли", -- говорит капитан, вернувшись. -- Ну теперь все позади, кончилось. Идем в Киль сдаваться англичанам и можно вздохнуть свободно"!
-- Ну, мы и вздохнули! Через несколько минут во всей флотилии ни одного трезвого человека не осталось. Так пили, как я никогда не видел. И вот, сколько то там спустя, входит в Киль, занятый англичанами, флотилия совершенно пьяных судов. Против всяких правил морского движения. Бочки там какие то, буи, срезали, суда идут и шатаются, а мы все -- ей Богу, ходить уже не можем, больше на карачках ползаем. И желаем сдаваться, флаг белый выкинули. А англичане не берут. Мы им сигналим, а они хоть бы хны.
-- Ну что же делать. Встали кое как на якорь, и вечером начали для развлечения иллюминацию. Палим в белый свет -- из винтовок, пистолетов, ракеты пускаем -- все, что было огнестрельного на борту. Англичане с берега на нас в бинокль смотрят и честное слово, какой то фильм крутят. А в плен не берут.
-- Прошли еще добрые сутки, пока мы протрезвели окончательно, и тут оказалось, что спирт весь выпит, а воды ни капли нет. Про воду мы совсем забыли... ну, покрутились, и пришлось выкинуть сигнал: "Судно терпит бедствие". Тут и англичане смилостивились, дали еще время очухаться и взяли наконец в плен.
-- На этом комическое интермеццо кончается, и начинается совсем другое. Привезли нас в лагерь, неподалеку от Киля. Английский офицер, солдаты, все очень вежливо и хорошо, деревня в лесу, проволоки почти нет, -- вроде стоим в летнее время на постое. Через некоторое время приезжает к нашему коменданту советский офицер, а тот ему заявляет просто: "Я с вами разговаривать не желаю". Мы свистели, хулиганили, машину советскую камнями забросали... уехал.
-- Восьмого августа, через два месяца после нашего ухода из Либавы, утром это было. Просыпаемся -- и вдруг: пулеметы, танки, лагерь окружен. И тот же советский офицер -- к нашему коменданту: "А теперь, говорит, господин капитан, вам придется со мною разговаривать!"
-- Английский офицер, который нам честное слово давал, что ничего не будет, тут же стоит -- и в землю смотрит. Ну, началось. Одни успели с собой покончить, другие под грузовики кидались, на пулеметы шли... остальных -- на грузовики, и раненых, и живых. В лесу, на повороте, с нашего грузовика и еще с двух, кажется, спрыгнуло несколько десятков человек. Стреляли, но четырнадцать ушло все таки. Вот и я в их числе...
Он уже перестал говорить, но его продолжали молча и внимательно слушать дальше -- недоговоренное.
-- Что же вы думаете теперь делать, Костя? -- устало спросила Таюнь.
-- А вот говорят, что у вас при УНРРе университет устраивают. Пойду туда, на философский факультет. Что же еще остается?
-------
3
Утро рассветало медленно и тяжело, набухая дождевыми каплями, смешанными со снегом, шуршащими змейками сбегавшими по стеклу. В комнате Таюнь помещалась одна кровать, между нею и стеной можно было пройти только боком. "Второй гроб" -- сказал Викинг, живший рядом. Печку заменяла допотопная немецкая перина, пожертвованная фрау Урсулой: за манеры Таюнь, и иностранную фамилию -- Свангаард на настоящем паспорте. Фрау Урсула всегда хвалила себя за то, что разбирается в людях. Комнату достал Викинг, когда Таюнь в двадцать четыре часа выставили из лагеря, где она "гастролировала" два месяца переводчицей, после первой американской комиссии, носившей такое забавное название "скрининг" -- чисто по советски. Вычистили же за то, что она чистосердечно и наивно, как оказалось потом, заявила, что сын и муж были на фронте, а где теперь -- не знает; как и полагается балтийцам -- с немцами, те освободили их в сорок первом году от тринадцати месяцев советской власти. По интеллигентской логике Таюнь считала, что во первых, защищать свои взгляды с оружием в руках -- наибольшее доказательство этих взглядов, а во-вторых, -- что быть убежденным антикоммунистом -- не позорное клеймо на Западе, а наоборот. Но уже кратковременной работы в лагере, имея дело каждый день с УНРРой, было достаточно, чтобы понять что логика не имеет ничего общего с жизнью, и надо переучиться простым геометрическим понятиям. Если по Эвклиду кратчайшее расстояние между двумя точками составляет одна прямая, то в этом новом западном мире -- или, может быть, только в Новом Свете? -- кратчайшее расстояние составляет множество самых разнообразных, и больших кривых ...
По этой ли кривизне вспомнилась сейчас эта маленькая сценка -- с лебедями? Такая же иссера-серая, печальная история, как вот это утро, но будто есть в ней что-то, чего не надо забывать, что еще вырастет, станет чем то -- ?
Смешно. К чему сейчас этот городок, куда она наверняка никогда не попадет больше, и кургауз, и лебеди? Может быть, для картины... ? Но если на одном плане -- лебеди, то на втором ... кто?
Таюнь высвобождает из под тяжелой перины руку, сразу коченеющую от холода и осторожно, чтобы не просыпать махорки, привычно свертывает самокрутку. Надо следить, чтобы горящие крошки не упали на перину... и так не хочется вставать в этот холод, идти в коридор, задевать локтями за стенки уборной -- крохотного шкафчика просто, где тут же свешивающийся почти над судном умывальник со скупо падающей, прерывающейся струйкой ледяной воды, потом идти в их "общую комнату" -- к Разбойнику, собирать кампанию для завтрака в столовой внизу. Если у кого нибудь найдется, можно подмешать к коричневой бурде хоть немножко американского экстрактного кофе, это было бы хорошо!
А лебеди снова вплывают в память -- и снова тяжело падают на снег...
* * *
На панелях, часто просто кирпичной кладки, на мостовой, больше из булыжников, снег лежал неровно, сбиваясь в застывшие голым льдом лужи, примерзнув корочкой по краям обнаженных камней, сухих и тоже каких то голодных. Земля на дорожках парка, твердая и сухая, звенела и пружинисто подбрасывала ногу. На разбегающихся аллеях и полянах снег тоже лежал обманчивым слоем -- чуть чуть припорошив рыжеющую серость высохшей травы и темные, скатанные трубочками коричневые листья -- скупо, как будто и его выдавали по карточкам только. От этого бедного снега создавалась даже иллюзия весны: вот только проглянуть солнцу завтра, и сразу набухнут почки на деревьях, вытянутся прутья кустов с распускающимися листьями, может быть на проталинах покажутся уже первые стрелки зеленоватых подснежников, крокусов -- парк ведь, наверно все это есть в нем весной.
Но это было иллюзией. Ветки сухо и твердо бились и шуршали на колючем ветру совершенно зимнего месяца в этих краях -- февраля. А большое озеро на окраине парка, еще неделю тому назад в шорохе темных льдинок, в хрусте прибрежного льда -- замерзло совсем, раздвинулось от белой пелены снега еще шире, закуталось в безнадежный сумрак на другом берегу, там, на загибе поворота куда-то вдаль. Конечно, это просто тени кустов прочертили берег, но озеро сразу придвинулось к темной каемке дальнего леса, замкнулось в пушистой, белой, всепоглощающей пустоте.