Николай Дубов - Жесткая проба
Иногда его заносило в сторону, и он думал не о производственных успехах, а театральных. Больше года он участвовал в драмкружке при Дворце культуры металлургов и уже несколько раз выступал на сцене. Роли были не бог весть какие: то солдата без слов, то перепоясанного пулеметными лентами матроса, который, потрясая деревянным маузером, бежал через сцену и кричал: «Даешь!» Тут, конечно, не развернешься. Но кружок готовил «Любовь Яровую», и там Виктор мог бы показать класс. Поручик Яровой ему не нравился, для себя он облюбовал роль Шванди. Поручили её не Виктору, а технику Кожухову, получалось у него, по правде сказать, неплохо, и заменять его не собирались. Но Виктору представлялось, что вдруг перед самой премьерой (бывает же такое!) Кожухов заболел. Не опасно, конечно, не серьезно, но — надолго. Все в панике, режиссер в отчаянии — срывается премьера на Октябрьские праздники. И тогда Виктор скромно, но уверенно говорит:
«Разрешите, я сыграю. Роль у меня отработана. Готовил просто так, для себя. Если хотите, могу сейчас врезать пару монологов…»
Он «врезает» всего один, и все видят — вот он, настоящий Швандя. Куда Кожухову! Идет спектакль, театр — гремит. Виктора вызывают двенадцать раз. Ребята все — наповал, девушки на улицах провожают его взглядами, краснеют и вздыхают. Спектакль везут на смотр самодеятельности в Киев, потом в Москву. И там к нему приходят представители из Малого театра или из МХАТа и говорят: «Виктор Иванович, вы — самородок. Вам нечего делать в самодеятельном кружке, вы законченный артист. Мы будем счастливы видеть вас на подмостках нашего театра…» И потом… потом начиналось такое, что в голове Виктора всё путалось и плыло в каком-то хороводе зеркал, сверканий и восторгов.
Картины возникали сами по себе, одна приятнее другой, и в каждой Виктор был красивый, ловкий, находчивый и вместе с тем сдержанный, томный, как заграничный дипломат из кинокартины. Причин и поводов для будущих успехов могло быть множество. Какие — не имело существенного значения. Как только Виктор пытался определить, что именно он сделает, откроет, изобретет, всё становилось зыбким, неопределенным и улетучивалось, как след дыхания на стекле. Зато всё, что должно последовать дальше, было очень отчетливым и ярким. И он перепрыгивал через неясные пока причины и поводы к радужным следствиям. Представлять их себе было необыкновенно приятно, и он без удержу взлетал к сияющим вершинам близких успехов.
В том, что они недалеки, Виктор не сомневался. Однако время шло, но они не приближались. Кожухов был здоров как бык и болеть не собирался — кроме драмкружка, он занимался в секции тяжелоатлетов. Никто не изобретал невиданной сложности станков, а какой должна быть фреза Гущина или новый способ обработки металла, оставалось неясным. И получалось как бы, что Наташа была права, сказав, что у него нет воображения, он просто фантазер и мечтатель…
Оказалось, что это замечание задело его больше, чем сравнение с овцой. «Овца» — ругательство, а замечание Наташи — определение характера. С этим определением он категорически, абсолютно не согласен. Виктор был убежден, что человек он деловой и дельный, а вовсе не мечтатель.
Хуже всего, что поговорить об этом было не с кем. Не с Наташей же! Лешка, тот молча будет слушать, потом усмехнется и скажет что-нибудь не очень приятное. Мать? Она и без того убеждена, что её Витя — самый способный, самый лучший, самый-рассамый…
Оставалась Нюся. Но с ней вообще нельзя говорить. Она оказалась дурой. Просто набитой дурой. Болтает всегда такую чепуху, что уши вянут. И занимают её одни пустяки: кто за кем ухаживает, кто женился, кто развелся, из-за чего поссорились, как мирились. Нельзя сказать, что она не интересуется делами Виктора. Когда он говорит о своих делах, она молчит и слушает. А когда он заговаривает о своих планах и о том, что будет, когда они исполнятся, она начинает прижиматься и громко дышать… Она его, конечно, любит, даже восхищается им, но восхищение свое проявляет всегда одним способом.
Очень хорошо, что её киоск перевезли на другую улицу, а то соседи обязательно бы заметили и догадались. Может, уже заметили? А то с чего бы мать вдруг заговорила о девушках.
— Почему это, Витя, к тебе, кроме Алеши, никто не приходит? Неужели у тебя нет никакой знакомой девушки?
— А что? — настороженно спросил Виктор.
— Ну, так… Привел бы в дом, познакомились. Лучше ведь сидеть и разговаривать в уютной обстановке, чем бродить по улицам или стоять в подворотнях. Ты не стесняйся. Я даже прошу тебя. Так и вам будет лучше и мне спокойнее.
«Чего бы мы тут делали? — подумал Виктор. — Много с ней наговоришь, как же…» — и ничего не ответил матери.
Этот вопрос был ясен. Неясным оставалось, каким образом Виктор докажет свою принадлежность к разряду дельных, деловых людей, а не фантазеров и выдумщиков. Как он ни старался, как ни экономил время, выше ста двух — ста трех процентов плана подняться не удавалось. Попытки изобрести какие-нибудь приспособления, которые могли повысить производительность, ни к чему не привели. Мысли привычно сворачивали с неподатливого предмета размышлений на гладкую плоскость возможных результатов в будущем и без задержки скользили по ней бог знает куда…
Когда Ефим Паника передал, что председатель цехкома Иванычев хочет с ним говорить, Виктор отнесся к этому без всякого интереса — опять будет мораль читать.
Появился Иванычев недавно, в цехе показывался редко — больше сидел в конторке и разбирал какие-то протоколы или инструкции, напечатанные на папиросной бумаге. Однако за работу принялся энергично: до него собрания проводились редко и как бы на бегу, теперь они стали частыми и затяжными, как осенние дожди. На каждом собрании Иванычев произносил речь и в каждой речи доказывал, что долг всех рабочих — повышать производительность труда и поэтому во всю ширь нужно развернуть соцсоревнование.
Иванычев отложил бумажки и поднял голову. Голова у него была маленькая, волосы росли на ней чуть не от бровей. К собеседнику он поворачивался всем телом, и тогда под гимнастеркой, охваченной широким ремнем, колыхался большой тугой живот.
— Такое дело, товарищ Гущин… Ты давай садись. Помимо мероприятий общего порядка, для дальнейшего развития соцсоревнования мы решили применить конкретный, так сказать, индивидуальный подход… В чём дело, товарищ Гущин? Я, кажется, ничего смешного не сказал…
— Нет, это я так… — пряча ухмылку, сказал Виктор. Он вспомнил, как Иванычев применил индивидуальный подход к Губину.
Однажды Ефим Паника долго кричал над Губиным о срочном заказе, прорыве и сознательности. Кричал он, обращаясь к спине Василия Прохоровича, — старик упорно смотрел на фрезу и к мастеру не поворачивался. Потом ему, видимо, надоело, он обернулся и сказал:
— Станок — не конь, я на нем скачки устраивать не буду. Понял? И иди отсюда под три чорты, не мешай работать!
Ефим Паника убежал, но скоро вернулся с Иванычевым. Иванычев подошел к Губину, подождал, пока тот обернется.
— Привет, товарищ Губин. Жалуются, понимаете, на вас… Как же это?
— Может, ещё кого приведете? — спросил Василий Прохорович. — Давайте уж всех кряду.
— Нехорошо получается, товарищ Губин. Все стараются повышать темпы, дать как можно больше продукции… А у вас что же получается? Выходит, вы против?
— Мне стараться некогда, я работаю.
— Работать можно по-разному. Можно форсировать.
— А ты знаешь, сколько этому станку лет? Он старше нас с тобой.
— Не играет значения. Когда перед нами стоит задача…
Василий Прохорович смотрел на него поверх очков и шевелил губами, что-то говоря про себя, потом сказал вслух:
— Ломать станки перед нами задачу не ставили. Раз ты этого не понимаешь, ты ко мне не ходи и не агитируй. Ты ещё сопли по земле волочил, а я уж у станка стоял. А коли ты… — Он внезапно покраснел и закричал: — А коли ты больше моего знаешь — на, показывай! — Он выключил станок и, схватив концы, начал с остервенением вытирать руки. — Давай свои темпы!
— Это… это демагогия, товарищ Губин! — сказал Иванычев и отступил на шаг. Шея его начала багроветь. — Я о вас поставлю вопрос.
— Ты его тут ставь! — тыкая согнутым пальцем в станок, сказал Губин.
— Не беспокойтесь, я поставлю где следует!
— А там хоть ставь, хоть клади…
На собрании, когда Иванычев начал говорить о несознательном, недостойном поведении некоторых рабочих, о нежелании, например, фрезеровщика Губина повышать темп, начальник цеха Витковский поморщился и сказал:
— Это вы оставьте. Станок — рухлядь и держится только потому, что в хороших руках. Какие там темпы на нем показывать — развалится!..
Так ничем всё и кончилось.
— Ты эти смешки брось, ничего смешного. Ты договор на соцсоревнование подписывал?