Анатолий Алексин - Про нашу семью
Учительница Валентина Георгиевна была уверена, что каждый день моих зимних каникул будет очень счастливым.
Она сказала: «Я в этом не сомневаюсь!» Но прошло целых пять дней, а счастья все не было.
«Отвыкнут разговаривать друг с другом, — рассуждал я. — А потом…» Мне стало страшно. И я твердо решил помирить маму с папой.
Действовать надо было быстро, решительно. Но как?..
Я где-то читал или даже слышал по радио, что радость и горе объединяют людей. Конечно, доставить радость труднее, чем горе. Чтобы обрадовать человека, сделать его счастливым, надо потрудиться, поискать, постараться. А испортить настроение легче всего! Но не хочется… И я решил начать с радости.
Если бы я ходил в школу, то сделал бы невозможное: получил бы четверку по геометрии. Математичка говорит, что у меня нет никакого «пространственного представления», и даже написала об этом в письме, адресованном папе. А я вдруг приношу четверку! Мама с папой целуют меня, а потом и сами целуются…
Но это были мечты: никто еще не получал отметок во время каникул!
Какую же радость можно было доставить родителям в эти дни?
Я решил произвести дома уборку. Я долго возился с тряпками и со щетками. Но беда была в том, что мама накануне Нового года сама целый день убиралась. А когда моешь уже вымытый пол и вытираешь тряпкой шкаф, на котором нет пыли, никто потом не замечает твоей работы.
Мои родители, вернувшись вечером, обратили внимание не на то, что пол был весь чистый, а на то, что я был весь грязный.
— Делал уборку! — сообщил я.
— Очень хорошо, что ты стараешься помочь маме, — сказал папа, не глядя в мамину сторону.
Мама поцеловала меня и погладила по голове, как какого-нибудь круглого сироту.
На следующий день я, хоть были каникулы, поднялся в семь утра, включил радио и стал делать гимнастику и обтирание, чего раньше не делал почти ни разу. Я топал по квартире, громко дышал и брызгался.
— Отцу тоже не мешало бы этим заняться, — сказала мама, не глядя на папу.
А папа погладил меня по шее… Я чуть не расплакался.
Одним словом, радость не объединяла их. Не примиряла… Они радовались как-то порознь, в одиночку.
И тогда я пошел на крайность: я решил объединить их при помощи горя!
Конечно, лучше всего было бы заболеть. Я готов был все каникулы пролежать в постели, метаться в бреду и глотать любые лекарства, лишь бы мои родители вновь заговорили друг с другом. И все было бы снова, как прежде… Да, конечно, лучше всего было бы сделать вид, что я заболел тяжело, почти неизлечимо. Но, к сожалению, на свете существовали градусники и врачи.
Оставалось только исчезнуть из дома, временно потеряться.
В тот же день вечером я сказал:
— Пойду к Могиле. По важному делу!
Могила — это прозвище моего приятеля Женьки. О чем бы Женька ни говорил, он всегда начинал так: «Дай слово, что Никому не расскажешь!» Я давал. «Могила?» — «Могила!» — отвечал я.
И что бы ни рассказывали Женьке, он всегда уверял: «Никогда! Никому! Я — могила!» Он так долго всех в этом уверял, что его и прозвали Могилой. В тот вечер мне нужен был человек, который умел хранить тайны!
— Ты надолго? — спросил папа.
— Нет. Минут на двадцать. Не больше! — ответил я.
И крепко поцеловал папу.
Потом я поцеловал маму так, будто отправлялся на фронт или на Северный полюс. Мама и папа переглянулись. Горе еще не пришло к ним. Пока была лишь тревога. Но они уже чуть-чуть сблизились. Я это почувствовал. И пошел к Женьке.
Когда я пришел к нему, вид у меня был такой, что он спросил:
— Ты убежал из дому?
— Да…
— Правильно! Давно пора! Можешь не волноваться: никто не узнает. Могила!
Женька понятия ни о чем не имел, но он очень любил, чтобы убегали, прятались и скрывались.
— Каждые пять минут ты будешь звонить моим родителям и говорить, что очень ждешь меня, а я еще не пришел… Понимаешь? Пока не почувствуешь, что они от волнения сходят с ума. Не в буквальном смысле, конечно…
— А зачем это? А?! Я — никому! Никогда! Могила!.. Ты знаешь…
Но разве я мог рассказать об этом даже Могиле?
Женька начал звонить. Подходили то мама, то папа — в зависимости от того, кто из них оказывался в коридоре, где на столике стоял наш телефон.
Но после пятого Женькиного звонка мама и папа уже не уходили из коридора.
А потом они сами стали звонить…
— Он еще не пришел? — спрашивала мама. — Не может быть! Значит, что-то случилось…
— Я тоже волнуюсь, — отвечал Женька. — Мы должны были встретиться по важному делу! Но, может быть, он все-таки жив?..
— По какому делу?
— Это секрет! Не могу сказать. Я поклялся. Но он очень спешил ко мне… Что-то случилось!
— Ты не пережимай, — предупредил я Могилу. — У мамы голос дрожит?
— Дрожит.
— Очень дрожит?
— Пока что не очень. Но задрожит в полную силу! Можешь не сомневаться. Уж я-то…
— Ни в коем случае!
Мне было жалко маму и папу. Особенно маму… Папы в таких случаях бывают как-то спокойнее. Я давно это заметил. А мама… Но я действовал ради высокой цели! Я спасал нашу семью. И нужно было переступить через жалость!
Меня хватило на час.
— Что она сказала? — спросил я у Женьки после очередного маминого звонка.
— «Мы сходим с ума»! — радостно сообщил Женька. Он был в восторге.
— Она сказала: «Мы сходим…»? Именно — мы? Ты это точно запомнил?
— Умереть мне на этом месте! Но надо их еще немного помучить, — сказал Женька. — Пусть позвонят в милицию, в морг…
— Ни за что!
Я помчался домой!..
Дверь я открыл своим ключом тихо, почти бесшумно.
И на цыпочках вошел в коридор.
Папа и мама сидели по обе стороны телефона, бледные, измученные. И глядели друг другу в глаза… Они страдали вместе, вдвоем. Это было прекрасно!
Вдруг они вскочили… Стали целовать и обнимать меня, а потом уж друг друга.
Это и был самый счастливый день моих зимних каникул.
От сердца у меня отлегло, и назавтра я сел за домашнее сочинение. Я написал, что самым счастливым днем был тот, когда я ходил в Третьяковскую галерею. Хоть на самом деле я был там полтора года назад.
4. Двадцать девятое февраля
Говорят, что любовь облагораживает человека. С того дня, как я полюбил, мне все время приходилось кому-нибудь врать. Я делал это не нарочно. Просто мне задавали вопросы, на которые я не мог ответить честно.
— Почему ты столько времени уделяешь прическе? И рубашки стал менять чуть ли не каждый день?
— У нас в школе работает санитарная комиссия.
— О чем ты все время думаешь? У тебя отсутствующие глаза. Из-за чего ты вздыхаешь?
— Из-за отметок… У меня появились двойки.
— Их же не было! Откуда они?
— Вот об этом как раз я и думаю.
Но на самом деле я думал о Лиле Тарасовой.
Она пришла к нам из другой школы. Помню, на большой перемене подбежал ко мне Владик Бабкин и таким безразличным-безразличным голосом говорит:
— Да, кстати… Ты новенькую видел?
— Какую новенькую?
— Тут одна… ученица. Рядом с тобой есть свободное место. Если она захочет на него сесть, ты скажи, что оно уже занято. Ладно? И пошли ее ко мне. Я тоже один сижу… Ладно?
— А зачем это?
— Я не могу объяснить… Но поверь — это важно!
Минут через пять новенькая подошла ко мне и сказала:
— Здесь свободное место?
Я посмотрел на нее — и на миг потерял сознание. По крайней мере я совершенно забыл о Владике и о его просьбе.
— Можно, я сяду? — спросила она.
— Можно, — прошептал я. И на том же уроке схватил первую двойку. Я схватил ее потому, что очень хотел получить пятерку. Получить на глазах у Лили Тарасовой!
С тех пор я все время хотел, чтобы у нее на глазах со мной произошло что-нибудь необычайное или просто хорошее. Одним словом, хотел, как говорится, предстать перед ней в выгодном свете.
Но наконец я понял, что в таком свете я могу предстать перед ней только на катке. Потому что я хорошо катался!
И я пригласил ее на каток.
Я где-то читал, что выдающийся человек всегда имеет «свое лицо».
Лиля ни в чем не была похожа на остальных! Портфель у нее был мягкий, вишневого цвета, с двумя золотыми замочками.
Тетради и книжки были обернуты в красивую розовую бумагу с разводами, и не было на них ни одной кляксы и вообще ни одного пятнышка. Самописка была, как говорится, миниатюрная, карандаш с оранжевым ластиком на конце, блокнотик изящный, с календарем на обложке. А уж о глазах я и не говорю!..
Лиля заглянула в этот самый блокнотик с календарем и сказала:
— Двадцать восьмое февраля — это суббота. Вот и прекрасно! Пойдем на каток в воскресенье — двадцать девятого.
— А почему так не скоро?
— Чтобы ты успел заслужить это право!
— Какое… право?
— Пойти со мной на каток! — Она взглянула мне прямо в глаза и спросила: — На что ты способен ради меня?