Альберт Лиханов - Музыка
Васька тоскливо зашелестел бумагами, подвинул к себе счёты, начал громыхать костяшками. Макарыч скрипел ржавым, что ли, пером. Я оглядывал контору — ряд старых стульев, портрет и забавный телефон на стене, похожий на скворечник, только с ручкой.
Васька дал длинную очередь на счётах, потом задумался, поглядел на меня, перевёл взгляд за окошко и машинально вытащил из кармана несколько стручков. "Шляпа! — подумал я. — Сам наказывал пустые стручки подальше кидать, чтоб никто не заметил, а тут вдруг вытаскивает". Едва я подумал это, как Макарыч спросил Ваську безразличным голосом:
— От Белой — то Гривы пешком шли?
— Ага! — безмятежно ответил Васька.
— Через поле? — лениво говорил главбух.
— Ага!
— А горох оттуда? Колхозный?
Васька побледнел, прикрыл было ладонью несколько стручков, лежавших на столе, и резко повернулся к своему начальнику.
Глаза у Васьки сузились в щёлки, а Макарыч шёл к нему, медленно, не спеша шагал через комнату, сдвинув очёчки на кончик носа.
— Нукось, — сказал он неторопливо, — выворачивай карманы.
Васька послушно вывернул пустой карман. Видно, эти стручки были последними.
— Колхозный горох — то? — наступал Мака — рыч. — Аль со своего огороду? (Васька заливался краской.) Да нет, со своего не может быть, домой не заходили — вон и корзинку с клевером занесть не успели. (Васька краснел, но молчал.) — Тогда Макарыч указал на меня пальцем: — И гостя своего воровать учишь? (Ваську уже всего трясло.) Ну — ка, милочек, — пошёл ко мне главбух, — выверни — ка и ты карманы.
У Васьки оставалось три стручка, а у меня карман был почти полный: я просто не поспевал за Васькой, он как — то уж очень быстро доставал горошины из сухих оболочек.
Но вывернуть карманы, значит, доказать этому курносому главбуху, что всё, что он говорит, — правда.
С меня спрос невелик, а что про Ваську говорить станут? Я вспомнил, как он отговаривал меня рвать этот горох, как рассказывал про отца.
Нет! Вывернуть карманы, значит, предать Ваську. Никакой Васька не вор. Это я виноват, я.
Я шагнул навстречу главбуху. Сейчас я ему скажу, что Васька не виноват.
Что это я? Только спокойно. Спокойно? Неожиданная мысль кольнула меня. Ведь ясно же, что мы были вдвоём. Скажут: "Васька, а ты куда смотрел?" Скажут: "Раз ты там был, значит, тоже виноват, значит, вы вместе".
Я уже открыл рот, чтобы взять всю вину на себя, и в последнюю секунду — буквально в последнюю — сказал другое:
— А вы, товарищ главный бухгалтер, зря горячитесь. Да, у меня полкармана гороху. Но мы этот горох взяли из дому ещё с утра.
Макарыч отступил и поддёрнул очки к глазам. Никак он не ждал такого. Да и я‑то, честно сказать, не ждал.
Он ушёл к своей конторке, сел и сказал оттуда:
— А мы это проверим.
— Проверяйте! — сказал я безразлично.
Вот за это — то я мог поручиться: никто нас с Васькой в колхозном горохе не видел.
* * *— Вообще — то ты молодец, — сказал, вздохнув, Васька, когда, пересчитав всё, что требовал Макарыч, мы вышли на улицу. — Только если ему вожжа под хвост попадёт, худо будет. Дома — то мы нынче гороху не сеяли. Вынюхает, под суд подведёт, паразит.
— Да неужто, — возмутился я, — за два кармана гороху?..
— Вот тебе и "неужто"! Закон такой есть: пригоршню возьмёшь — и то посадить могут. По законам военного времени.
— Так война — то кончилась!
— Война — то кончилась, а законы остались.
Мы сидели на завалинке. Васька, хмурясь, дымил цигаркой. Вдруг он напрягся, прислушался.
— Машина идёт, — объявил Васька и, помолчав, прибавил: — Не эмтээсовская.
— Как это ты узнал? — спросил я, прислушиваясь к далёкому тарахтению.
— По мотору, — ответил Васька. — К нам тут одна машина ходит, за молоком, а эта — другая.
Рокот мотора усилился, и через несколько минут, заслонив улицу пылью, прямо у конторы затормозила газогенераторка с фанерным фургоном вместо кузова.
Из кабинки выскочил щуплый старик шофёр, за ним степенно вышла большая, пухлая тётка.
— Принимай подмогу! — крикнул весело старик и распахнул у фургона заднюю дверцу.
— Подмога! — проворчал недовольно Васька. — Стрижём — бреем да гуталином торгуем.
Из чёрного нутра фургона, кряхтя, сползла короткая седая старуха, ростом меньше меня, затем втроём — старуха, старик шофёр и пухлая тётка — стали вытаскивать из фургона ещё что — то, тяжёлое и неудобное.
Когда они расступились, я опешил. На тележке с шарикоподшипниковыми колёсиками сидел безногий человек в офицерской фуражке. В одной руке он держал некрашеный фанерный чемоданчик.
Безногий оглядывался вокруг, говорил что — то старику шофёру, потом сильно оттолкнулся свободной рукой и поехал к нам.
— Здорово, хлопчики! — крикнул он издалека. — Не найдёте ли гвоздика подлиннее?
Человек, улыбаясь, подъехал к нам.
— Вот было две ноги, — сказал он, останавливаясь, — а стало четыре. Раньше двух было много, а теперь на трёх не уедешь. — Он пошатал одно колесо, норовившее отвалиться.
— Ага! — сказал Васька, поднимаясь и обходя инвалида. — Сейчас!
Мы быстро пошли к Васькиному дому, — почти побежали.
— Это он, — сказал Васька, — помнишь? Вместе с отцом воевал!
Я вспомнил, как дома, в городе, Васька рассказывал про отца и про инвалида, который один остался живой.
— Ты иди назад, — спохватился Васька, когда мы уже подошли к дому, — помоги ему устроиться, я сейчас…
Я вернулся к конторе.
Инвалид, отцепив коляску, уже сидел на лавочке у правления и разглядывал шарикоподшипник.
— Ну, где гвоздь? — спросил он, увидев меня.
— Сейчас, — ответил я. — Васька несёт.
— Ну, ну, — проговорил инвалид, откладывая коляску и открывая фанерный чемодан. Там лежал сапожницкий инструмент — молотки, мелкие гвоздики, дратва, железная лапа, на которой подбивают обувь. — А то, вишь, у меня мелочь. — Он ззял щепотку гвоздиков, высыпал их обратно, словно просеял.
Я внимательно разглядывал инвалида. У него было красивое, чуть скуластое лицо в редких крапинках веснушек, крепкие, мускулистые руки, покрытые густыми волосами, и вообще, если закрыть ноги, он ничем не походил на инвалида, на тяжелораненого.
И у мамы в госпитале, и в городе, на улицах, я видел других инвалидов. В госпитале, понятное дело, люди лежали после операций, и лица у них были больные, измождённые, усталые, и мне их было жалко. В городе мне часто попадались совсем другие инвалиды — пьяные. Они громко говорили между собой, пересыпая слова тяжёлой бранью, стучали костылями по земле, доказывая что — то друг другу. Этих инвалидов я боялся и обходил стороной, а моя бабушка говорила, что они нарочно куражатся, чтобы показать себя. Конечно, я встречал и других инвалидов — спокойных, стоящих в очередях, хотя инвалидам полагалось получать продукты без очереди. У меня щемило сердце, хотелось, чтобы люди, ни слова не говоря, расступились и пропустили инвалида к прилавку.
Этот же безногий не вызывал у меня даже жалости. Он вертел свою тачку на шарикоподшипниках, жмурился на солнышко, вытирал тыльной стороной ладони пот со лба и, казалось, совсем не чувствовал, что у него нет сразу обеих ног.
— А ты, видать, не здешний? — сказал он, приглядываясь ко мне и приветливо улыбаясь. — Поди — ка, из города?
Я кивнул.
— Это Васька — то нынче не у тебя зимовал?
Я кивнул снова, удивляясь, откуда он всё знает.
Инвалид пристально посмотрел на меня, перестал улыбаться и вдруг спросил:
— Хороший парень Васька?
Я хмыкнул: мол, само собой.
— Да, — вздохнул безногий и задумался. — Да, — повторил он после долгой паузы, — хороший он парень, Васька…
Я вдруг заметил, как инвалид покраснел и глаза его насторожились.
Я обернулся. За моей спиной стоял Васька и протягивал гвоздь. Рядом с ним была тётя Нюра.
— .Здравствуйте, Семён Андреевич, — сказала она, теребя кончик платка. — С приездом вас.
— Здравствуй, Нюра, — ответил инвалид, и щёки его опять порозовели.
"Может, — подумал я, — ему стыдно перед тётей Нюрой, что Васькин отец погиб, а он вот живой остался?"
* * *Возле фургона стал собираться народ. Инвалиду приносили рваные ботинки, сапоги, калоши — запахло резиновым клеем, застучал молоток. Тётка, сидевшая в кабине вместе со стари ком шофёром, приставила к изгороди табурет, натянула белый халат и стала подстригать деда в валенках.
— Бороду — то не трожь, — шумел дед, — а голову давай начисто! Жди вас, когда ещё нагрянете!
Тётка жужжала машинкой, трещала ножницами, кружилась, как наседка, возле деда, который так и не снял с рубахи свои медали. Он сидел, будто монумент, боясь шевельнуться под острыми ножницами.