Нина Горланова - Нельзя, Можно, Нельзя
Обзор книги Нина Горланова - Нельзя, Можно, Нельзя
Горланова Нина
Нельзя, Можно, Нельзя
Нина Горланова
Нельзя. Можно. Нельзя
Роман-монолог
Незабудковые, малиновые, желтые... Разноцветные стекла составили гору. Когда-то здесь был завод. Сейчас стекольная гора - наша отрада. Мир сквозь желтое стекло - солнечный, синее - пасмурный. Черное - ночь, красное война... Раз! Снова солнце. Зеленое стекло словно переносит тебя в лес. Кажется, что мировые ритмы меняются по твоей воле, что стекла могут все:
Солнце.
Ночь.
Пасмурно.
Лес.
Солнце опять! И это за три секунды. А есть еще такой цвет золотисто-коричневый, сквозь него серые домики становятся сказочными: вот-вот из одного выйдет если не волшебник, то хотя бы помощник волшебника.
- Кукла, ты чего?! - кричит Витька Прибылев.
Кукла - это я. От неожиданного окрика кувырком падаю вниз. Нельзя так сильно задумываться, надо быть как все. Но трудно. Я - новенькая. Наша семья только что приехала в Сарс. Мне шесть лет, но я ростом с четырехлетнего ребенка. Пошла в школу - портфель по земле волочился. Теплым сентябрьским днем после уроков мы зашли на стекольную гору, и вот уже от падения платье - белое с квадратами (сейчас бы я сказала: под Лисицкого) - запачкано землей. Но мама обещала купить форму, если я буду хорошо учиться.
Витька догнал и спросил: "Кукла, что с тобой?".
Как объяснить ему то щемящее чувство внутри меня, что мир не так прекрасен сам по себе, без цветных стекол! Другие-то находят радости. Значит, зрение не в глазах, а внутри нас - в мозгу! И я должна изнутри научиться смотреть - так, чтобы полюбить Сарс.
Деревня, из которой мы приехали, была небольшая, но такие поля ржи, пшеницы, гречихи, льна простирались вокруг! До горизонта. Лен цвел голубым, гречиха - розовым. А в Сарсу мне приходится добирать разноцветность мира через стекольную гору. Зато какой этот волшебный цвет старого золота!
Я родилась, страшно сказать, в 1947 году. В крестьянской семье. Фамилия отца - Горланов, - возможно, не его, а просто такую дали в детдоме за громкий голос (мама не раз выговаривала ему: "Бригадир, ты как крикнешь, так у кормящих матерей молоко присыхает", - речь о временах, когда матерям не давали отпуск по уходу за детьми). Отец оказался в детдоме, потому что семью его раскулачили или разорили. Возможно, было поместье. Он помнит озеро, помнит, как мать умерла в одночасье от горя этого. Его сдали в детдом - двухлетнего. Я думаю: хотели спасти от Сибири. Долгие годы папа пытался что-то выяснить, но не удалось практически ничего. Когда ему было двенадцать лет, его усыновили супруги Горшковы, но характер уже к тому времени сложился (суровый). От матери мне достались общительность и любовь ко всему миру, от отца - затаенная нелюбовь к советской несвободе.
Неродные бабушка и дедушка Горшковы так любили меня! Но время-то было послевоенное, голодное, и вот решение: "Минку - в детский сад!" (дедушка Сергей не мог выговорить мое имя). В первый же день я сбежала оттуда в поле ржи, которое до горизонта. Ну что - в колхозе никто не работал до вечера. Искали. Хорошо, что рожь не пришлось скосить раньше времени - бабушка Анна нашла меня (спящей - по струйке пара в холодном воздухе). Мне было три года, и я уже умела читать (в больнице, где я лежала с желтухой, девочки-школьницы научили меня).
Первое воспоминание такое: мы угорели, и бабушка пытается отвлечь меня от дурноты... юмором. Она якобы хлебает ложкой дым, а я сквозь слезы хохочу, понимая, что выхлебать его нельзя. Божий мир так устроен, что мы понимаем юмор прежде, чем научаемся говорить. Тогда мне не было и года. Фрейд бы сказал, что это повлияло на мою личность: у меня часто смех сквозь слезы...
День смерти Сталина был одним из самых невероятных в моем детстве! Проходил какой-то митинг, ничего этого не помню (кроме портретов вождей: Ленин и Сталин в полный рост). Главное: отец взял меня на плечи! Раз в жизни... Без ума от счастья я не знала, за что держаться там, наверху. Сначала старалась руками - за воздух: вот я здесь - на папиных плечах, смотрите все! И чуть не упала. В порядке эксперимента схватилась за лоб отца - ладонями. Но вдруг ему неудобно так? У меня страх все время был - как крикнет!.. Чувствую: счастье ускользает от моих терзаний. Наконец я придумала держаться где-то за ушами его... Чего я раньше завидовала всем? Не такое уж блаженство - кататься на отцовских плечах. Тем не менее запомнила на всю жизнь: я высоко, как все дети. Хотелось быть как все. Так в день смерти Сталина побывала я на отцовских плечах.
Видимо, из-за малого роста меня выбирали на роль "оратора"- от имени пионеров и школьников приветствовать митингующих. Что я понимала в первом классе-то про светлое будущее? Помню лишь: в миг выступления жаркие мечты о счастье протягивались, шарили по головам митингующих и возвращались ко мне с удесятеренной силой. И вот 7 ноября я приветствую, 1 мая тоже, а потом наступает лето, за время которого я резво подрастаю. И все! Меня больше не назначают на сладкую роль... А ведь целый год сарсинцы любили меня: "Это та девочка, которая с трибуны говорит без бумажки!". Конфетами угощали, улыбались мне. И вмиг как отрезало. Значит, любили не меня, а мою роль? Былые заслуги ничего не значат? Да какие уж такие заслуги! А послужить-то хотелось. Но как?
И я решила изобрести лекарство от всех болезней сразу. Не более, но и не менее.
Дело в том, что мой отец страдал от псориаза. А у псориатиков всегда наготове рассказы о чудесном исцелении: тот по пьянке заночевал в луже с мазутом, и все коросты сошли! Другой с похмелья облился рассолом, и наступило улучшение... Я думала, что можно СЛУЧАЙНО открыть средство, которое спасет всех! Не ела конфеты, перепадавшие мне, крошила их, смешивала с печеньем и ядрышками семечек и все разносила по "клеткам" (сейчас у детей это называется иначе - "штабики"). Потом я узнала, что за спиной надо мной смеялись, но в лицо никто не сказал: "Дура ты!". Хотя дети ведь довольно жестоки. Но, видимо, слишком серьезными были у меня глаза. Впрочем, может быть, никто не хотел лишиться тех вкусностей, которые разносила Кукла...
У меня три младших брата, надо за ними следить, воду носить (а она никуда ведь не вытекает - сколько ведер принес, столько и вынести придется, уже в виде помоев). Ну и корова, сенокос, дрова... Ни крошки свободного времени. Почитать и то некогда.
Если и случалась высокая минута в моем детстве, то на полянке, где я собирала землянику. Там цветы целуются от ветра, запахи плавно чередуются: то - ягод, то - ели, вдруг - черемуховый ветер. Птица кричит: "Кто ты? Кто ты?". Дерево скрипнет, а после - листья зашелестят...
Я ходила на свидание с полянкой, как на любовное. Волновалась. А чего бы волноваться, она ведь никуда не убежит. Но там могут раньше меня оказаться другие, и тогда уж не полежишь под кустом волчьих ягод, не полюбуешься на паутину с капельками росы. Я волновалась, потому что любила ее - эту земляничную поляну. Это были уроки любви... Кому-то мысленно писала я письма тогда - за подписью "Я и полянка" или "Я и Сарс". Со всеми хотелось поделиться своим настроением, но не наяву, нет. Наяву может случиться всякое: придут парни и драгоценную материю счастья растворят в кислоте матюков...
Еще одна высокая минута моей жизни случилась на ледяной горке. Это было в дни после ХХ съезда и разоблачения культа личности. Мы с Витькой Прибылевым катились вниз на одной доске: он спереди, я держусь за него. Качусь и кричу ему в ухо:
- Понимаешь! Человек мог ради комнаты в квартире оговорить соседа. Рассчитывал за это получить его жилплощадь.
Так я понимала "культ личности" - через квартирный вопрос!
Моя маленькая душа вместила тогда лишь эту каплю. Я знала, как трудно получить жилплощадь, но понимала, что донести понапрасну на человека ради комнаты - подлость! И какая большая гордость поселилась внутри меня за свою Родину: все уже позади! Люди поняли - они преодолели сталинизм.
Дело в том, что мои родители, прожив несколько лет в Сарсу в одной комнате с семьей друзей - Штейниковых (святые люди: их самих пятеро, но еще терпели всех нас!), однажды самовольно заняли новую квартиру. Хорошо помню ночной переезд - ужас перед тем, что сделают с нами утром... Ну, выселили, конечно, но не на улицу, а дали государственную комнату в коммуналке. О, квартирный вопрос! Во всех странах есть вечные темы: жизни и смерти, любви и ненависти, одиночества и веры, а у нас в России еще одна вечная тема - квартирный вопрос...
Моя далеко смотрящая вперед любовь к свободе подсказала способ вырывать каждый год две-три недели для книг. Я уверила маму, что болит сердце. На самом деле душа ныла без сладких сказок и стихов, но об этом нельзя было заикнуться в нашей семье. И вот в зимние каникулы меня всегда клали в больницу, обследовали и лечили, а я брала с собой две сумки библиотечных книг и глотала их одну за другой. Меня все звали: книгочей. Я лгала, чтоб вырвать кусочек свободы, но сердце в самом деле тогда болело - от стыда перед родными. Я-то отдыхала, а они мою работу по дому должны взвалить на свои плечи (буквально: воду носить на коромысле).