Альберт Лиханов - Музыка
Мгновение я лежал оцепенелый. Но, приглядевшись, облегчённо вздохнул: сверху ничего не падало — это была крыша. Солнечные лучи просачивались сквозь щели, струились вниз, словно лучи маленьких прожекторов, и оставляли на холмах сена жёлтые полосы и пятна. Я глубоко вздохнул и привстал. Сено весело зашуршало; оно пахло ветром и ромашкой.
Я потянулся. Тело было лёгким и сильным. Какое — то удивительное предчувствие, предчувствие счастья, шевельнулось во мне. Хотелось возиться, хохотать.
— Васька! — шепнул я.
Никто не откликался. "Вот дрыхнет, — подумал я, — богатырь Илья Муромец!" — и вскочил на ноги. Рядом лежало распластанное одеяло, но никого не было. Я стал, крадучись, спускаться по скрипучей лестнице вниз. Васька, наверное, ещё в ограде, как он выражается, и тут я на него налечу. Я переступал тихо, осторожно, и вдруг что — то мокрое и шершавое лизнуло меня в пятку. Тут же раздался хриплый рёв. Я обомлел и повернулся. На меня глядел чёрными выпуклыми глазами добродушный телёнок, взмахивал тонким, как верёвочка, хвостом и мычал.
Я сел на лестницу и засмеялся, а телёнок снова стал лизать мою пятку, и мне теперь было ужасно щекотно. Я заливался изо всех сил. Всё равно Васька, если он дома, уже меня услышал.
Но никто на лестницу не заглядывал, и я пошёл в дом.
Возле окошка сидела бабка и перебирала грибы.
— Здрасте! — сказал я, оглядываясь. Но Васьки и тут не было. — А где Василий?
— Должно, в конторе, — ответила бабка скрипучим голоском, — а могет, на конюшне. Любит там околачиваться.
— А тётя Нюра? — спросил я.
— На жатве, соколик! Накормить тебя велела. Ha — ко, садись…
Она поднялась, подошла к печке, загремела там чем — то и вытащила, согнувшись, на стол вчерашнюю сковородку с жареными усачами. "Сами не ели, мне оставили", — думал я, улыбаясь, о тёте Нюре, о Ваське, об этой коричневой, высохшей бабке.
— А грибы откуда? — спросил я бабку, с аппетитом жуя хрупких усачей.
— Из лесу, соколик, — ответила она, — из лесу, откель ещё? Вот утречком поднялась, набрала на губовницу.
Я не понял, на какую губовницу, но снова почувствовал себя виноватым: соня — засоня, вон даже бабка дряхлая и та тебя обставила, уже грибов принесла.
Ложкой я разделил сковородку на четыре части, четверть усачей съел, остальное оставил и расспросил у бабки, как найти конюшню. Она говорила долго, размахивая руками, и я понял только одно: надо идти на самый край деревни, мимо Васькиной конторы.
В конторе Васьки не было.
— Где твой остолоп? — спросил меня Макарыч и усмехнулся. Он достал из угла большой треугольник. — Иди — ка вот на конюшню! — велел он мне сердито. — Отдай ему эту штуку и скажи, чтоб обмерил жнивьё у Белой Гривы. Понял?
Я кивнул.
— Да скажи, чтоб мигом обернулся! — крикнул мне вслед Макарыч.
Я шагал по улице, разглядывал штуковину, которую дал мне главбух. Нет, это всё — таки не треугольник. Скорее на циркуль похоже. Две палки с перекладиной, а сверху одна палка длинней, вроде как ручка. Я взялся за неё и стал перекидывать с ноги на ногу.
Ни бабка, ни Макарыч не ошиблись: Васька возле конюшни запрягал лошадь.
— Здорово, засоня! — сказал он, увидев меня. Вид у Васьки был деловой: к губе прилипла самокрутка, и он жмурил от дыма глаза, сосредоточенно морщил лоб. — Помнишь, ты мне в городе говорил, умею ли я запрягать? Гляди! Учись! Вот это постромки, вот это гуж, вот узда, а вожжи вот сюда заходят.
Я глядел на это сплетенье ремешков и ремней, толком ничего не понимая, и любовался Васькой. Даже в самые вдохновенные минуты, когда на своих счетоводных курсах он в уме умножал тысячи и делил миллионы, я не видел на его лице такого удовольствия. Сейчас Васька причмокивал, хлопал коня по спине, трепал морду, что — то бормотал. Глаза его поблёскивали, и, хотя он старался не улыбаться, видно было, что сдерживается Васька через силу.
— Ну, а как же работа, — спросил я Ваську не без ехидства, — по счетоводной части?
Я передал ему руководящее указание главбуха.
— Ну вот, — горестно сказал он вдруг, — коня пахать запрягаю, а сам с этим дрыном ходи! — Он кивнул на циркуль.
Из — за конюшни вышли спиной к нам две тётки. Они тащили что — то тяжёлое. Васька подбежал к ним. Крякнув, они взвалили на телегу плуг, сверкнувший на солнце отточенным лезвием.
— Ну, всё, кажись, Матвеевна? — спросила одна.
Она была худая, с вытянутым, как у лошади, лицом и костлявыми руками. Юбка и кофта, серые, заношенные, висели на ней, будто занавески — складками.
— Всё, — ответила вторая, тоже пожилая, но покруглее и почернявее. — Спасибо тебе, Василей, подмог пахальницам, и на том ладно.
— Погодите, бабы, — сказал Васька, отнимая у меня циркуль и укладывая его на телегу. — Мы с вами! Макарыч велел ваш клин замерить.
Матвеевна рассердилась:
— Чтоб его черти взяли, твоего Макарыча. Всё ему вымерять надо, будто кто недопашет, будто кто недосеет!
Женщины уселись на телегу и тронули лошадь. Она не спеша развернулась и понуро побрела в гору.
Я беспокойно глядел, как телега обгоняет нас, но Васька не торопился.
— Отстанем ведь, — сказал я.
— Да нет, — ответил Васька, — они нас у дома подождут. Мне ещё корзину прихватить надо. Лошади в гору тяжело — ей пахать придётся. С неделю, поди — ка, без передыху.
Действительно, телега ждала у Васькиного дома. Он заскочил в ограду, вышел с корзиной, и мы отправились дальше. Только когда дорога шла под уклон, Васька вскакивал на телегу, помогая забраться и мне. Лошадь по такой дороге бежала прытко, но, когда начинался подъём, мы слезали.
В одном месте шёл длинный пологий спуск, и мы надолго подсели к тёткам. Плуг сухо постукивал о телегу.
Всю дорогу мы не проронили ни слова — ни женщины, ни мы с Васькой, словно ехали на похороны. Даже лошадь никто не понукал, не кричал на неё. Она шла сама — когда быстрей, когда тише, и я подумал, что не один Васька, значит, жалеет лошадей и не зря, выходит, жалеет.
— Вась, — сказала худая тётка, — говорят, матерь — то твоя молока в городе много наторговала?
— Наторговала, — ответил Васька сухо.
— А в район — то она всё ездит? — спросила худая.
— Ездит, — ответил Васька.
Они помолчали.
— Всё про отца спрашивает? — сказала Матвеевна.
— Ага, — ответил Васька, — про отца.
— Охо — хо! — вздохнула худая. — Нюре хоть спросить — то есть кого, а нам и этого нету.
Колёса постукивали по пыльной дороге.
— Вась, — сказала Матвеевна, — это тот инвалид — то, что в сапожной стучит?
— Он, — кивнул Васька.
— Без обеих ведь ног, без обеих! — вздохнула худая и как — то странно поглядела на Ваську.
— Где их возьмёшь теперь, — тоскливо сказала Матвеевна, — с руками — то чтоб да с ногами. Ох, дождёмся ли, когда мужики — то за плугом пойдут, а?
Они рассмеялись.
— Вась! — сказала худая, кивнув на Васькину пилотку. Он как надел её вчера перед зеркалом, так, кажется, и не снимал. Даже рыбачил в ней. — А откель обнова — то?
Васька долго не отвечал, словно задумался, потом сказал:
— Вон его отца.
— Живой? — спросила меня Матвеевна.
— Живой, — ответил я. — Скоро приедет.
— Охо — хо! — вздохнула худая. — Всё же есть хоть счастливые.
— И слава богу! — вскинулся вдруг Васька, словно защищая меня.
— Конешно, конешно, — ответила худая, оборачиваясь к Ваське. — А ты чо, соколик, думаешь, я позавидовала? — Тётка вздохнула. — А и то, позавидовала, — согласилась она. — Только дай бог, чтобы все отцы к вам вернулись.
Все надолго замолчали. Цокали копыта. Наконец Васька показал мне на белую каменную осыпь. Это и была Белая Грива.
Внизу, под осыпью, и справа и слева, растекалось сжатое поле. Васька торопливо распряг коня, вместе с женщинами зацепил плуг.
Худая ухватилась за ручки плуга, Матвеевна взяла лошадь под уздцы, и, напрягаясь, все втроём — и лошадь и женщины — отвалили жирный, блестящий на солнце пласт земли.
Васька хмуро глядел вслед тёткам, а они уходили всё дальше вдоль длинного поля.
Он вздохнул, снял с телеги деревянный циркуль, решительно шагнул вслед за тётками.
— Я обмерю, — крикнул он мне, — а ты клевера в корзину набери. Вишь цветочки?
— Кашку? — спросил я.
— Кашку, кашку, — ответил, не оборачиваясь, Васька.
Он шагал по сжатому полю, и ветер пузырём надувал его зелёную рубашку. Ту самую, в которой Васька приехал тогда в город.
Он шёл размашистым шагом и всеми ухватками — тем, как он двигался, как ловко поворачивал циркуль, как говорил перед этим — был похож на взрослого.
Жужжали полосатые шмели, трепетали крыльями стрекозы, то повисая на месте, то срываясь стремительно куда — то вбок. Я обрывал тонкие сиреневые цветочки от клеверной головки и сосал сладкий сок, развалясь в траве. Мне было хорошо, пока взгляд мой не находил в бесконечном чёрножёлтом поле напряжённую,^ понурую лошадь и двух женщин. Я вскакивал, стремительно рвал кашку.