Исай Мильчик - Степкино детство
— Ура, наша взяла! — вопили они, волоча за собой веревки.
Власка, надувая грязные щеки, орал песню, перенятую у солдат:
Пей, гуляй, перва рота,
Втора рота — на работу!
Прибежавший на шум киргизенок Булалашка колотил палкой по днищу старого ведра и повторял за Влаской:
Рота, рота, на работа!..
Степка пролез в толпу. Фургонщики стояли в кольце баб. Их уже не били. Черные балахоны, разорванные в клочки, валялись на земле. Фургонщики стояли в своих мундирах с блестящими пуговицами, с красными жгутами на плечах.
Теперь и в лицо их все узнали. Маленький был городовой Кирилка, длинный — городовой Афонька. Оба — Ларивошкины сподручники. Только сейчас их никто не боялся.
Бабы обшаривали городовых, чего-то искали, выбрасывали на землю какие-то бумажки, все с печатями.
Кирилка то и дело закрывал лицо черной рукавицей и громко шмыгал носом. Портянки вылезли у него из голенищ и путались под ногами.
У длинного все лицо заплыло и вспухло подушкой. Но он еще продолжал отмахиваться руками, будто от ударов, и хрипел черным, запекшимся ртом:
— Казенных людей… Казенные бумаги… Ужо ответите… Архамедки…
— Теть, теть Печенка, возьми веревки! — крикнул Степка.
Печенка схватила веревки и потрясла ими над головой.
— Ну, бабы, булды![19] Потрепали и будя. Давай руки им крутить. Вот веревочки!
И приказала высокой широкоскулой бабе с ухватом в руке:
— Настасья, вяжи!
Городовым прикрутили за спиною руки в черных рукавицах, завязали крепким, калмыцким узлом, и вся толпа тронулась к амбару. Печенка шагала впереди, а за ней в кольце баб плелись городовые.
Власка пробился к Печенке и, дернув ее за фартук, сказал:
— Теть, попадет нам за городовых. Пусть бы они там как хотят со Звонаревыми.
— Помалкивай, сынок, — сказала Печенка, — не в Звонареве дело; провались он, Звонарев. Нам с фараоновым племенем рассчитаться надо. Они, думаешь, от холеры нас спасают? Как бы не так! Им до холеры и дела нет, лишь бы людей хватать! Эти двое — только на почин. А настоящее завтра будет, вот увидишь… Ну, ну, подбери портянки, шагай веселей! — крикнула она на маленького городового и ткнула его кулаком в спину.
Степка забежал вперед и широко распахнул дверь амбара. Яркое солнце широкой полосой от двери до задней стенки пересекло сумерки. На солнечном свету заблестел жир на желтых балыках и радугой засветилась паутина на стенках.
Покойник лежал в своем углу. Все так же чернела смолистая сеть на его узластых ногах, все так же чернели пятаки на впадинах глаз.
Бабы понуро остановились в дверях; притихли ребята, увидев покойника на солнечном свету. Городовые, прислонившись к дверям, тяжело дышали, косясь на покойника. Мертвый калмык строго глядел своими пятаками на людей, толпившихся в дверях. Все затихли. И в тишине слышно было, как во дворе скулил пьяный Шарифка:
Вот ходил ты без намордник, Джимбулай.
Попадался в черный ящик, Джимбулай.
То ли о себе скулил, то ли о мертвых калмыках, то ли о городовых…
Первая зашумела Печенка:
— Ну вы, фараоны, чего стали! Покойника испугались? Вались в нашу тюгулевку! — и она толкнула городовых к мертвому калмыку.
Бабы молча вышли из амбара. Гаврила Звонарев — лохматый, взъерошенный, с разодранной бородой — принес из горницы громадный замчище и навесил на амбар. Потом повернулся к бабам, поклонился им и сказал:
— Спасибо за подмогу.
Никто не ответил Гавриле. Нешуточное дело затевалось.
Бабы потоптались у ворот и разошлись. А Степка, Суслик и Власка — те побежали встречать с работы своих, чтобы первыми обо всем им рассказать.
Глава XI. Завтра — бунт
Где бы ни работали слобожане, откуда бы с работы ни шли, — а уж дома Васи Трясоголового никто не минует. И ребята прямо от звонаревского двора побежали к Васиному дому.
Стоит этот дом над речкой, у самой воды. Забор вокруг дома обгорел — ни этого, ни того берега не заслоняет.
И все пути-дороги, в ту и в другую сторону, как пальцы на руке, видны.
Ребята забрались на крышу Васиной горницы. Крыша у Васи высокая, крутая. Что хочешь с нее увидишь: и мостик горбатенький через Шайтанку, и трубу пароходной мастерской на затоне, и светлую излучину самого затона. А обернешься в другую сторону, — там степь стелется до конца-края земли, до самых ильменей. И откуда бы ни шел человек — везде его видно.
Ребята уселись верхом на конек крыши, будто это и вправду конь, и принялись ждать: Степка — деда, Суслик — мать, Власка — отца.
Дед Степкин — Ефим Фокеич — один с работы ходит: он сторож. Сторожей много не бывает. А мать Суслика — Маринка — та с ватажницами пойдет, гурьбой целой. И Власкин отец — Митюня — не один пойдет, а с бондарями со своими.
Порасскажут им ребята о звонаревских делах. То-то будет спросов-расспросов: бабы станут тужить, мужики — удивляться.
А прийти народу время. Солнце уже шабашит. Оно садится за самым затоном и где-то далеко, там, где земля обрывается крутыми оврагами, словно раскаленное колесо, скатывается в глинистый яр. Лучи его красными нитками протянулись к слободке и вызолотили окна горниц. И сразу горницы стали нарядными, красивыми.
А по ту сторону Шайтанки уже темнеет. Оттуда сумерки начинают надвигаться на слободку и гасят золото на окнах. И из прозрачных облаков уже высовывается краешек луны, похожий на огрызок мучнистой лепешки. Чудно! Солнце еще не зашло, а торопыга луна уже пожаловала.
Степка посмотрел на затон, на солнце, до половины срезанное яром, и сказал:
— Сейчас завоет.
Заткнув пальцами уши, Власка зажмурился, замотал изо всех сил головой.
— Ну его, горластого. Не люблю я его.
И в эту самую минуту, как будто рассердившись на Власкины слова, рявкнул гудок с затона — долгим, захлебывающимся ревом… И когда эхо замерло в заречной дали, показались первые работники, окончившие свою поденщину.
Раньше всех по тому берегу прошла артель затонских мастеровых — токарей, слесарей, медников, котельщиков. Немного их, человек двадцать. Идут ровным шагом. Эти совсем не такие, как бондари да конопатчики из слободки. Эти не конопатят, не бондарят — эти машины делают. Руки у них черные, в мазуте, в масле. Ходят они в синих блузах. На груди — карманчики. Из карманчиков торчат коротенькие желтенькие аршинчики. Аршинчики эти складываются и раскладываются, и называют их почему-то футами.
Суслик увидел затонских и заелозил по коньку.
— Степ, Степ, вот бы кому рассказать про фургонщиков! Эти все понимают. Ух, умные! Вот слезу, догоню их. Ей-богу, догоню.
Степка махнул рукой на Суслика: «Сиди!» — и, провожая глазами затонских, думал про себя: «Верно, эти умные, эти — настоящие мастеровые. Где до них слободским! Какие у бондарей и конопатчиков машины? Топор, долото, деревянный молоток, вот и все. А у затонских — настоящие машины».
Степка часто бегал на затон. Интересно там! Где ни понюхаешь — мазутом пахнет, где ни послушаешь — везде гудит. Какие-то там колеса вертятся, цепляются зубцами друг за друга. А под потолком в мастерской вертится железный вал. От него во все стороны мелькают желтые ремни. Вот где хорошо! День бы весь стоял и смотрел.
Прошли затонские работники. Ни один из них на мост не свернул. Не живут они в слободке. Они в казарме живут. Одна среди степи стоит их казарма.
Не успели затонские с глаз скрыться, а за ними уже показались другие. Эти прямо на мост зашагали — значит, свои, слободские.
Власка, дурак, обрадовался раньше времени, закричал: «Это бондаря идут, и батяша мой с ними!» И уже стал сползать вниз по дощечкам, прибитым поперек крыши. Да недалеко уполз, на третьей дощечке сел. Не бондари это вовсе, а конопатчики. Мамбет Куртубаев идет — это сосед Засориных. А с ним еще трое каких-то незнакомых татар. Тоже, должно быть, конопатчики: в таких же тяжелых сапогах-бахилах, завернутых выше колена, на плечах такие же круглые молотки, как у Мамбета.
— Ну, черти-грохалы, — засмеялся Власка, — залезли в сапоги по самое пузо.
— А вот будешь сам конопатить да весь день в воде стоять, так с головой залезешь в сапоги, — ответил ему Степка и крикнул вниз:
— Эй, Мамбет! Что у нас тут было!
Но Мамбет протопал пудовыми сапожищами мимо Васиной горницы и даже головы не поднял. Будто и не ему говорят.
А за конопатчиками и в самом деле пошли бондари. Этих, если и не увидишь, так по кряхтенью услышишь. Каждый тащит на спине больше пуда обрезных досок. Хозяева отпускают шабашки эти даром: бери, сколько можешь унести с собой. Да и то сказать — почти за одни шабашки и работают бондари. А денег хозяин когда даст, когда не даст. Плохо живут бондари. Вместо лампы лучину жгут, как в деревне. А едят одну тюрю с квасом; от тюрьки от этой глаза на лоб выпирает и живот пучит.