Дин Кунц - Апокалипсис Томаса
Мы опустились футов на двадцать, когда справа от меня, за спиной Виктории и мальчика, появился проем. Через несколько секунд пол остановился. Проем превратился в облицованный медью тоннель высотой в семь и шириной в шесть футов, похожий на тот, что связывал мавзолей с особняком. Флуоресцентные лампы под потолком, на достаточно большом расстоянии одна от другой, делили тоннель на полосы света и тени. В стенах я увидел все те же стеклянные трубки, по которым золотистые вспышки, казалось, одновременно перемещались и к нам, и от нас.
Почти в тридцати футах над нами, над шахтой, открылась дверь. Появился урод, заглянул вниз. Завизжал на нас, но вниз не прыгнул.
Виктория потянула Тимоти за собой в тоннель. Когда я последовал за ними, пол буфетной начал подниматься по шахте, как я понял, на гидравлическом цилиндре, но без привычного шипения и гудения, характерного для такого класса механизмов. Поднялся выше потолка тоннеля, дальше по шахте, и визг урода сразу стал глуше.
Глава 47
Теперь уроды на кухне знали, что буфетная — лифт на какой-то подземный уровень, но без ключа воспользоваться им не могли, так что никакой опасности они для нас не представляли.
Стоя в облицованном медью коридоре, мы с Викторией Морс, наоборот, могли перестрелять друг друга, а ей не составило бы труда лишить жизни Тимоти.
Вжимая ствол пистолета в его шею с такой силой, что мушка касалась плоти, она сообщила мне, как сильно она, блин, ненавидит мое блинское нутро, и как же ей, блин, хочется, блин, убить меня, вышибив мои блинские мозги из моего блинского черепа.
Для женщины, прожившей больше ста лет, она обладала очень уж ограниченным словарным запасом.
Попав в ситуацию, потенциально грозящую смертью, из которой я не вижу выхода, я склонен меньше думать и больше говорить. Знаю по собственному опыту, если озвучиваю все свои мысли, не сдерживаясь, не фильтруя, очень часто за разговорами приходит решение, которое ранее оставалось от меня скрытым. И речь не о том, что я открываю сливной канал в некоей гигантской дамбе, отгораживающей подсознательную мудрость. Поверьте мне, такой дамбы не существует.
Может, дело в том, что сначала действительно было слово, и слова — корни всего, что воспринимают наши чувства. Ничего нельзя представить себе, ничто не визуализируется в нашем разуме, пока у нас нет слова для понятия или образа. Поэтому, когда я позволяю всем словам слетать с языка, предварительно ничего не отсеивая, возможно, я что-то зачерпываю из исходного созидательного источника в сердце вселенной.
А может, я просто мастер молоть чушь.
Когда Виктория сообщила мне, как неистово она меня ненавидит, я по-прежнему целился из «беретты» ей в лицо, но услышал собственный голос:
— У меня ненависти к вам нет. Возможно, я вас презираю. Возможно, я от вас в ужасе. Возможно, вы мне противны, но ненависти к вам у меня нет.
Она назвала меня блинским лжецом и добавила:
— Ненависть заставляет мир вращаться. Зависть, и вожделение, и ненависть.
— Я перестал кого-либо ненавидеть, когда осознал, что ненависть не вернет отнятого у меня.
— Зависть, и вожделение, и ненависть, — настаивала она. — Вожделение к сексу, власти, контролю, мести.
— Что ж, я обычный клокер с простой философией. — Я вдруг вспомнил ее слова, сказанные в помещении с котлами и бойлерами, между плевками мне в лицо: — «Вы терпите плети и презрение, а мы — нет, и никогда не будем».
— Так и было, пока ты все не порушил, — она поворачивала пистолет то по, то против часовой стрелки, и мушка рвала кожу мальчика.
Тимоти протестующие захныкал, и по шее мальчика потекла тоненькая струйка крови.
— Шекспир, — прокомментировал я. — «Кто снес бы плети и глумленье века», «Гамлет».
— Ты ничего не знаешь. Шекспир, это ж надо! Константин. Мой Константин.
Я напомнил ей и другую ее фразу:
— «Ваши мысли в рабстве у дурака, но наши никто и никогда не поработит». Думаю, это из «Генриха Четвертого», часть первая. Там… «Но мысль — рабыня жизни, а жизнь у времени дурацкая игрушка».
Она, похоже, думала, что от ее полного презрения взгляда из меня потечет кровь, как потекла она из пореза на шее Тимоти.
— Что ты пытаешься сделать, маленький зассаный муравей? Играть с моим разумом? Невежественный клокер как ты?
— Вы сказали мне, что женщины, которых он убивал, всего лишь животные, «бегущие тени, несчастные людишки, их жизни ничего не значат».
— Как ничего не значит и твоя. Истины Константина жалят тебя, так? Жалят?
— «Макбет», — ответил я. — «Жизнь — тень бегущая, фигляр несчастный, что час свой чванится, горит на сцене, и вот уж он умолк навек».
Константин, глава ее секты и поэт ее темного сердца, оказался не поэтом, а жалким плагиатором, крадущим у лучших. Из бледно-синих глаз Виктории чуть ли не полетели искры. Если его поэзия оказалась украденной, не просто украденной, но измененной, чтобы соответствовать низкой цели, тогда и мудрость его философии — его безумное восхваление бессмертия на земле — могла оказаться заимствованной и ложной, но в канун завершения истории Роузленда она не смела даже допустить такой мысли. Только еще больше ненавидела меня за это откровение.
Я закончил цитату, вонзил в нее, словно кинжал:
— «Это сказка в устах глупца, где много звонких фраз, но смысла нет».
Чтобы порадовать моего друга Оззи Буна и потешить себя, я прочитал пьесы Шекспира не по одному разу и запомнил некоторые строки. Но я не целеустремленный ученый с фотографической памятью. Цитаты пришли на ум, потому что я открыл разум свободному потоку слов, как медиум с карандашом и бумагой пишет послания, инициированные не в его голове. Я удивился не меньше Виктории, услышав эти цитаты, слетающие у меня с языка.
— Вы сказали, что не пройдет и часа, как ваша нога будет стоять на моей шее, — напомнил я ей. — «Неслышная и бесшумная нога». Это из комедии «Все хорошо, что хорошо кончается». «Неслышная и бесшумная нога времени».
Виктория предложила мне заткнуться.
Вместо этого я позволил себе еще одну цитату из Шекспира, которую она не произнесла в комнате, где компанию нам составляли котлы и бойлеры.
— «Так с часу и на час мы созреваем, а после с часу и на час — гнием»[37].
Изумление на ее лице показало, что похожие строки Константин Клойс выдавал ей за собственное творение, поэтическую доктрину своего культа.
— Нет, — она покачала головой. — Все не так. Должно быть… «И с часу и на час мы созреваем, тогда как с часу и на час они гниют». Они гниют, ты гниешь, вы, невежественные клокеры, гниете и гниете — не мы.
Слезы наполнили ее глаза, но меня они не тронули. Я полагал, что эта соленая вода — тот же яд гадюки.
— Ты злобный кусок дерьма. Ты все порушил, — и по горечи ее голоса я понял, что порушил не только их вечную жизнь в Роузленде, но заставил ее сомневаться в правильности философии и мифов, которые использовал Константин Клойс, чтобы обосновать их право на жизнь вне рамок, правил, страха. Я сделал крохотный надпил на канате «вечной любви», который, как заявляла она, связывал ее и хозяина Роузленда.
Сейчас она выглядела так, словно прикидывала, какие у нее шансы застрелить мальчика и убить меня до того, как я убью ее, — так разъярилась.
Я же услышал свой голос:
— Пока я ничего не порушил. Мы все сможем исправить, если ты захочешь.
Хотя я не знал, куда меня могут завести эти слова, на Тимоти я посмотреть не решался. Любой обмен взглядами Виктория истолковала бы как гарантию того, что я его защитник и ее враг.
— Ничего уже не поправишь, — возразила она. — Они мертвы. Ты впустил уродов в дом, и они убили всех.
— Я их не впускал, — и в этом я не лгал. Во всяком случае, я точно не собирался выпускать их в дом. — Да и мертвы не все. Ты по-прежнему жива. Генри Лоулэм в сторожке. И Константин, насколько я знаю. Вы и Роузленд сможете жить и дальше… если я получу, что хочу.
— Давай я скажу тебе, чего хочу я, — и она сказала, что хочет видеть меня, блин, мертвым, блин, обезглавленным и, блин, с моим блинским детородным органом, торчащим из моего блинского рта.
Хотя я не смотрел на стеклянные трубки, в которых вспышки света одновременно вроде бы двигались в противоположных направлениях, их мерцание позади женщины воздействовало на мой разум. Мне казалось, что тоннель на самом деле вагон поезда, мчащегося под землей и при этом покачивающегося из стороны в сторону, что и происходит с настоящим поездом. Виктория чаще сталкивалась с этим эффектом, а потому не ощущала его воздействия. Меня же начало мутить. Я даже испугался, что сейчас вырву. Она бы, конечно, тут же воспользовалась моментом, отправив нас с Тимоти в мир иной.
Внезапно, словно в ответ на поток ругательств, обрушивающийся на меня, я обнаружил, что играю плохиша, прикидываюсь, будто раньше она видела только мою маску, такую же фальшивую, как ее нынешнее имя Виктория Морс.