Роман Литван - Убийца
Они перешли на кухню. Старуха, с усмешкой гладя мимо них, протиснулась в дверь и ушла в комнату, оставив их вдвоем.
— Мефодий Митрофанович, мне бы не хотелось понапрасну морочить людям голову. Если все равно окажется бесполезно...
— Надо проще относиться. Свои претензии надо снизить. Проще...
— Поэтому, — поспешил перебить его Евгений Романович, — хорошо бы как-то приблизительно узнать насчет ваших... кандидатур... Ну, хоть есть ли там немного возвышенного, интереса к культуре, к искусству?..
— Возвышенного. — Рачков поднял кверху свои короткие руки и стал ворошить кучу бумажных квадратиков наверху холодильника. Он подносил квадратики к глазам, бормоча имена-отчества, числа лет, кое-какие попутные сведения, откладывал квадратики в сторону, а некоторые зажимал в кулаке. — Вот я вам сейчас покажу... какой товар даю вам, сам бы взял, да старость — не радость. Годы... Знаете? до тридцати лет жена греет, после тридцати — рюмка, а в старости и печь не нагреет. Хе-хе-хе... Вот, записывайте — Лена, тридцать два года, очень симпатичная, учительница литературы, в школе преподает. Но... она ко мне не приходила, о, нет. Отец приходил. Очень богатый, у него дача, пчел держит. Они вдвоем живут, мать умерла. Здесь вам надо постараться осторожно, потому что она не признает такие знакомства: ей противно.
— Правда? И мне противно. Но что делать?
— Дело житейское. Она была замужем недолго. Что-то не получилось. Знаете, бывает, он издевался над ней. Она рассталась.
— Это бывает. Это — не страшно, — порывисто сказал Евгений Романович.
— Конечно. Бывает, все бывает.
— Но что делать? Я не богат.
— Что вы? Ее как раз это не волнует. Очень хрупкое создание.
— Правда? — с загоревшимся взглядом спросил Евгений Романович.
— Там за ней как будто ухаживал один. Но она его не хочет: он слишком материалист, для него главное — богатство. А она... очень духовная натура...
— Спасибо, Мефодий Митрофанович. Я начну с первой вот с Лены. Лена...
— Начните с нее, да-да. Осторожно, придумаете чего-нибудь, там, приятель дал телефон, или что-то; вы человек образованный, придумаете.
— Спасибо большое.
— Со спасиба коней не запряжешь, и хлеба не пожуешь, — изрек великий человек, улыбаясь снисходительно.
Их было четверо, самому младшему — шестнадцать лет, Витьке было двадцать два. Алик отправил мать на кухню, и они сидели в комнате. На душе было поганей поганого: ни зелья, ни денег. Санька, самый младший, мог еще перебарывать себя. Хуже всех было Витьке, руки-ноги тряслись, обмирало сердце, он всерьез терял сознание; у него был стаж больше всех — лет шесть сидел на игле, и ему было надо, что угодно, как угодно, жизненно надо. В армии он не служил, к призыву он уже был в ударе, и само собой сработалось под шизика. Никто из них не служил в армии. Четвертый, двадцатилетний Валя, имел законную группу: отец упился до белой горячки, помер, и мать была не простая алкоголичка, но состояла на учете в диспансере, по всем правилам; это ему было на руку, он с рождения стоял на учете в психдиспансере, с пятого класса можно было расслабиться, наконец, начихать трижды тридцать три раза на все их воспитание и спокойно ловить кайф года четыре, до тех пор пока школа окончательно оставила его в покое; и так, с незаконченным пятиклассным образованием, он умудрялся жить, балдеть не слабее алкашей; он был самый злой из всех четверых, злее Витьки, потому что Витька обмирал, а он себя чувствовал крепким и сильным сегодня, потом, он приехал в Москву из Электростали и не имел ощущения несвободы, как например, Алик, который жил в этом же районе.
— На каком этаже она живет, знаешь? — спросил он у Алика.
— На пятом.
— И квартиру знаешь?
— Примерно.
— Примерно... Как же мы пойдем?
— Я догадаюсь.
— А звать как? — смущенно спросил самый младший Санька.
— Зачем еще тебе, дундук?! — со злостью сказал Валя.
— Не знаю... — Санька смущенно смотрел на него большими бараньими глазами, отвисающие губы распустились еще сильнее, с этим лицом четырехлетнего младенца не вязались могучие плечи, крепкая шея здоровущего мужика и рост метр восемьдесят восемь, физические силы распирали его, взрывали изнутри, слабый ум не справлялся с напором телесной мощи.
— И я не знаю, — сказал Алик. — Странно. Я всю жизнь ее видел. Она училка, только в другой школе. Ходит. То с сумкой, то через плечо. Книг у них много...
— О, книги, — обрадовался Валя, — за них сейчас знаешь сколько доз отхватим — ого!..
— Деньги нужны, дундуки, — сквозь зубы произнес Витька. — Со шмотками сгорим.
— На книгах пуговиц нету, это не шмотки, — сказал Валя. — Мужики здоровые — утащим.
— Деньги нужны, — устало повторил Витька.
— Откуда знаешь про книги? — спросил Валя у Алика.
— Грузчики гарнитур мебельный им таскали. Зимой. Давно. Я в хоккей тогда играл с пацанами. Здесь, у подъездов.
— Она в соседнем подъезде?
— Да. Потом уезжали, я слышал разговор. А пахан у нее, он машины не имеет, так он всю дорогу на такси подъезжает. Летом, осенью... бадейки, эти... фляги привозит. Шеф ему в квартиру таскает. Мед. Пасека у него. Деньги лопатой гребет.
— Ну, братцы... Ну, братцы!.. — Валя потряс кулаком. Санька преданно смотрел на одного и на другого, внимательно слушал, понимая по-своему.
Витька сказал, стеная и скрипя, как несмазанная петля:
— Ты здесь месяц глядел, Алик. Говори, дундук, когда пахан дома, когда — нет, и на сколько. Когда никого нет?
— Где нет? дома, что ли?
— А то, что ли, на кладбище? Ну, ты!.. — со злостью выругался Витька.
— Ха-ха... Ха-ха, — засмеялся Санька, и осекся под Валиным злобным взглядом.
— Сегодня выходной... — сказал Алик.
— У них, — вмешался Валя.
— Ага... Пахана до вечера нет. А она дома. Может, выйдет куда. Но до вечера придет, как штык. Хорошо бы без нее.
— Ждать? — с тоской спросил Витька.
— Ладно, братцы, беру на себя, — сказал Валя. — Еще чего, ждать. Ты ж точно не скажешь?
— Нет. Она как когда.
— Ну, значит, тогда считаем — оно лучше. Сама откроет. А так, чего с дверью делать? Вышибать? Все фраера сейчас дома сидят. У телевизора. Понял?
— Я не знаю, — сказал Алик. — Я ее всю жизнь видел.
— Да ничего мы с твоей кралей не сделаем. Запрем в сортире.
Саньке это показалось смешным, и он засмеялся, испуганно посмотрел на взрослых, но увидел, что, глядя на него, смеются Валя и Алик, и закатился весело.
Один только Витька корежился на стуле, и на лице у него было выражение мученика.
Бетонные стены.
Пятиметровой высоты стены. Представить себе такую деревню, ты к ней подходишь, и вместо заборов, садов, огородов, домов с окнами — бетонные стены словно до неба, за которыми все спрятано. Идешь по улице: ни деревца, ни крика петуха, ни колодезного сруба; справа и слева, нескончаемо уходят вперед однообразные серые стены, ты идешь как по туннелю, гулко отдаются одинокие шаги, страшно. Не видно человека, лишь кое-где замечаешь грязные следы его пребывания: похабная надпись на стене, мусор посреди дороги, зловонное, протухлое тряпье и объедки... Одиноко, и трудно становится дышать. В страхе оборачиваешься назад, озираешься по сторонам, кажется, кто-то притаился рядом, враждебный и жестокий, страшно увидеть его, но и страшно, что он бросится на тебя неожиданно, и озираешься поспешно, чтобы увидеть. Никого нет, но жуткое ощущение усиливается, оно не проходит, и ты, теряя почти сознание, начинаешь судорожно и страстно желать, чтобы появился кто-нибудь, все равно кто, пусть хоть какой угодно, но живой человек; неизвестная беда мерещится, и ты начинаешь желать ее, только пусть она, наконец, свершится, все, думается, легче, чем это ожидание скрытой опасности.
Серый бетонный туннель, неба не видно. Где люди? Идешь, идешь между двух стен: и слух, и зрение придавлены мертвящим однообразием, нет жизни. И это деревенская улица? Жители сидят в своих бетонных коробках, никто не может заглянуть в соседний двор, увидеть перспективу домов и деревьев, и поле за домами — вот так деревня!
Замираешь с ужасом, тебе не смешно. Предчувствие сжимает тебя.
«Какое предчувствие?.. Предчувствие...» Евгений Романович открыл глаза, которые все еще видели безжизненное пространство и человека, в нем заключенного, сон продолжался для него как вторая реальность — разве так бывает в деревне? — и он смотрел в потолок, в стены своей комнаты, мучительно напрягая мозг, потом пошел на кухню, в туалет.
Когда умытый и одетый, и сытый, он вышел на лестницу и стал спускаться пешком, на ободранной, с отколотой, исцарапанной штукатуркой, стене обнаружилась похабная надпись из жуткого сна, или, может быть, здешняя надпись попала к нему в сон; он оторопело рассматривал мерзкие слова, перечитал несколько раз, с таким видом, словно перечитывание позволяло ему проникнуть в самую суть человеческой тайны, глубокой и тяжелой, проявлений жизни, смерти, вечности. Еще ниже стояло вонючее ведро с отбросами, ступени целого пролета были замусорены окурками сигарет и плевками какой-то ночной компании. Он поспешил выйти из подъезда.