Роман Литван - Мой друг Пеликан
Обзор книги Роман Литван - Мой друг Пеликан
Роман Литван
Мой друг Пеликан
1
Вначале был звонок.
Телефонный.
Пропади они — звонки эти, конечно, а не те, кто звонит. О них я бы не стал так думать. Не посмел.
Неудачно все вышло. Ну, это потому, наверное, что врасплох, я не успел очухаться после сна. Утро, часов десять, суббота. Нерабочий день. Только-только встал, еще не умывался. Звонит телефон. Дома я один, беру трубку. Жена моя, половинка необходимая, за горами, за морями — за тридевять земель. Зачем это — не знаю, и она не знает. Когда секунда нам всем осталась, одна секунда, три-четыре десятых маяться в уполовиненном состоянии. Вон человек бежит стометровку за девять и две десятых, а другой за девять и три десятых и проигрывает ему. А у нас одна только секунда, представьте. И все закончится. Ничего дальше не будет. Другая, может, будет жизнь, говорят но пойди встреться там сызнова со своей, тебе назначенной, предназначенной тебе единственной половинкой. Мудрено. Никаких гарантий. Впустую может жизнь проскочить, легко себе вообразить могу.
— Алло.
— Попросите, пожалуйста, Романа.
— Я слушаю…
— Здравствуй, Рома. Это Антонина говорит. Ты меня не забыл? Бори Петрова сестра…
— Еще бы забыть. — Хрипя и откашливаясь, низким голосом, говорю, не прочухался еще. Да, кажется, и выпил накануне вечером. Действительно, как забыть? я и по голосу сразу стал узнавать, хотя не виделся и не слышал лет… лет двадцать (!), вот так вот, но я и рад сразу стал: Борькина сестра, моего Пеликана. Он был ярчайшее, ей-богу не преувеличиваю, я слова подбираю точные, — ярчайшее впечатление всей моей жизни. Обиды все, плохое все — как не бывало: молодость моя, и друг моей молодости. — Ты где, Антонина?
— У Бакланов. Я ведь с Камчатки в Калугу переехала. С сыном вдвоем. А ты знаешь, Боря помер, уже пять лет назад. Он в Китай…
— Погоди, Антонина, остановись!.. — Нет, так не шутят. Этим она бы не стала шутить. — Пелик умер?.. Когда? Как? Где?
— Он в Китай поехал работать, там они обнаружили, что у него рак почки, и метастазы начались. Предлагали остаться и там лечить. Но он не захотел. Вернулся в Ейск. Он жил в Ейске…
— Да знаю я!.. Твою мать… Пелик умер…
— Вернулся…
— Твою мать… — Меня заклинило, несколько раз повторил. Она продолжала рассказывать, а я плохо слышал, сознание частью отключилось, в голове не укладывалось, нет, пустое… не мог так сразу смириться, привыкнуть, что пять лет — я тут вспоминаю, ревную, поругиваю его — пять лет он просто-напросто отсутствует!.. — Почему мне никто не сообщил?
— Ты знаешь, я не приезжала. Сестра ездила, он у нее на руках умер. Очень не хотел… так удивлялся, что умирает. Не хотел поверить… В пятьдесят шесть лет… Сердце все время лечили, а оказалось…
— Я знаю про сердце…
— А я с Камчатки как тебе сообщу?
— Извини меня, можно по телефону было!.. Я вон в Ейск не один раз звонил ему… раньше…
— У меня и номера телефона твоего нет.
— Сейчас есть?
— У Бакланов есть. Они, кстати, очень хотят с тобой повидаться. И вообще очень жалеют, что вы не встречаетесь.
— Так жалеют, что за десять лет не удосужились мне позвонить?
— Ну, говорят, поменяли квартиру, сразу не получилось, а потом время ушло, неловко… Правда, Рома, правда. Они меня просят, может, ты, говорят, нас опять сведешь… Приезжай завтра, Глебу семьдесят лет…
— Баклану семьдесят лет? Ах, да, двенадцать лет у нас… Погоди, Антонина. Потом. Ну их к черту!.. Зачем он не остался в Китае? У них всякие методы, иглоукалывание… Может, они бы вылечили, они умеют…
— Побоялся. Не захотел. Захотел домой.
— Он знал, что я голоданием с того света себя вернул… Если бы я приехал… Метастазы начались?..
— Да, все поздно…
Не сказал бы, что она убивается, родная сестрица. Для нее все закончилось пять лет назад. А для меня сегодня, в эту минуту, будто не было этих лет, совершилось великое таинство. Она убила меня страшной вестью, эта ошибка природы, как называл ее Пеликан, упрямая, с неженским характером, сейчас говорила со мною мягко, даже чуть-чуть жалобно, но без уныния. Она успела привыкнуть. Но я вдруг услышал фразу Пеликана, сказанную голосом Пеликана, и я не мог смириться с тем, что никогда, никогда наяву не услышу этот голос, не увижу эту ухмыляющуюся рожу, эту повадку матерого бродяги, охотника. Не придет он на выручку мне — в самый последний и самый нужный момент. И одобрения — самого для меня лестного — меткому слову, правильной мысли не услышу я от него. И я, в свою очередь, не взорвусь восторгами в ответ на его находку, зажигательную, талантливую, и не суждено мне никогда уже увидеть, как светлеет по-доброму взгляд его прищуренных глаз. А как хмуро и тяжко, словно он с сомнением примеривался, обтекал меня взгляд Пеликана в первые дни моего появления — но потом перекрутилось сразу в одну минуту, лед растопился. Невидимая преграда рухнула и исчезла, и мы много лет не расставались, если не физически, то в мыслях и душах своих.
Меня вдруг пронзило в самое сердце: плевать мне, как он ко мне относился. Я люблю его. Я люблю его, остальное не имеет значения. Впрочем, и он любил меня, по-своему. Я подумал, и больно было, что только сейчас, когда ничего не поправишь, — именно я не единожды нанес обиду ему. Да, да, кто первый сказал а, кто повторил б, тут еще целый ворох, мои крамольные сочинения, которым нельзя было дать погибнуть, эпоха тотальной слежки и доносительства, подозрительности, недоверия, мрака — а начинали мы с ним вместе, отправили письмо Хрущеву весной 1956-го, строили планы побега в Норвегию через Шпицберген, и вместе уехали в Коряжму, на берег Вычегды, на стройку — «поднимать народ на революционную борьбу против несправедливого, лживого строя». Нам крупно повезло, что нас не принудили остаться в тех краях, или еще севернее, лет эдак на тринадцать. То ли никто не донес, хотя сомнительно, то ли время было такое, не захотели руки марать о сопляков — мне было девятнадцать, Пеликану двадцать два. 1956-ой год…
2
Что потеряли — ценим.
С особенной силой и остротой.
Я шел по лесу, начало октября, сухой, солнечный день, не по-осеннему теплый; ржавый, золотой наряд, пурпурный, красный, Божественно красивый, непередаваемый словами, только идти, смотреть, пропускать через себя и чувствовать, как омывает душу. Это как музыка. Это как Рерих, или Ван Гог, или Левитан. Передать словами все эти цвета, миллионы форм, широчайший объем, небо вверху, прозрачный, чистый воздух, и все это вместе, в сочетании и взаимном переплетении — невозможно. Это то же самое, что взять и повесить на стену поцелуй. Очей очарованье — всё, больше ничего. Я представил, Пеликан идет рядом, мы делимся впечатлениями. Но его больше нет! Я стал смотреть для него тоже, но как-то мельком, урывками, мой взгляд обратился внутрь. Я увидел отчетливо две сцены — одна голицынская, другая коряжемская — потом так ясно вспомнилось все с самого начала, и я стал рассказывать, не знаю, похоже, временами вслух, плохо видел красоту кругом, шел через лес и рассказывал, рассказывал как помешанный.
Иногда я вздрагивал, рывком возвращаясь в сию минуту. И пугался: недоставало мне на самом деле рехнуться, известно, тихое помешательство не лечится.
Меня угнетало ярмо, врасплох надетое на меня Антониной. Ее я хотел повидать. И книги она попросила мои. Но Бакланы… Спросонья — и тут она еще добавила сокрушительный удар — даже не догадался отговориться какой-нибудь выдумкой. Я хорошо относился к Бакланам в прошлом мы дружили. Обида? может быть, но вряд ли: все устоялось давно. Какой-то принцип справедливой целесообразности говорил мне, что не надо по первому звонку срываться и ехать, к тому же на его юбилей. Завтра ехать — не нравилось мне это. Не нравилось, неприятно было. Я ей сказал:
— Ну, если они хотят, чтобы я приехал, — они пусть скажут. Ты-то чего?
— Да, да, сейчас. — И подошел Баклан, нейтральным голосом объяснил, как доехать. Одним этим фактом, что я внимательно слушаю и записываю его объяснения, я будто связал себя словом, согласился. А при этом, плохо соображая, угрюмо сказал:
— Антонина убила меня…
— Чем?
— Ну, Пелик… Чего ж вы не сообщили мне?
— Я сейчас уже не помню… Была суета. Мы тоже не сразу узнали.
— А потом?
— Ром, ты знаешь, к старости склероз динамично прогрессирует… Трудно вспомнить, как было… — И тон его, мне показалось, недовольный. У мужика праздник, а ему суют под нос, возобновляют похоронные воспоминания, да как бы еще не к случаю: memento mori.
Ему и раньше тяжело бывало со мной. Неуютно. Конечно же, это Бакланиха и Антонина затеяли. А может, одна Антонина, провинциалка чертова, не подозревая ни черта, — и им неловко было откровенно объяснить ей.