Анатолий Афанасьев - Против всех
Исполин переступил на шаг, Гирей на спотыкающихся лапах метнулся в сторону, канул во тьму.
Егорка крепко сжимал в ладони удобную рукоять с тонкой полоской стали, понимая, как это нелепо. С таким же успехом он мог принести с собой железный утюг.
Но страха не чувствовал, скорее, глубокое изумление.
— Кто бы ты ни был, — заговорил он окрепшим голосом, — послушай, что скажу. Я не хочу тебя убивать. Я только хочу, чтобы ты ушел. Ты уже человечинки накушался до отвала. Уходи насовсем. Сгинь! Понимаешь меня?
Наверное, медведь понял, что-то хрюкнул в ответ, ничуть не грознее, и придвинулся ближе. Фонарик его раздражал, и он несколько раз отмахнул луч от глаз, как отгоняют слепня.
Егорка сконцентрировался, переводя в правую руку и к глазам энергию «дзена», которую Жакин ласково называл «дурнинкой», хотя это тоже нелепо. Самое лучшее, подумал Егорка, обернуться бы птицей и взлететь в черное небо, но этому, к сожалению, Жакин не успел его обучить. Сейчас медведь не казался уже таким огромным, как в первую минуту (оптический обман?): всего головы на три выше человека, но какой-то необъятно широкий и тяжко вздыхающий, как ожившая гора. Егорка понимал, что если ему повезет, он успеет нанести один удар, второго не будет, и попытался представить, где у чудовища сердце. Скользнул лучом по дымящейся шкуре. Не отдавая отчета в том, что делает, шагнул вперед, чтобы лучше видеть. Крикнул, почти взвизгнул:
— Пошел прочь, косолапый! Мою кровь ты не выпьешь!
Схватка оказалась еще короче, чем он предполагал.
Гирей не подвел, черным шаром выкатился из кустов и с жутким рыком прыгнул, повис на боку медведя. Доля секунды понадобилась зверю, чтобы зацепить пса лапой и сбросить с себя, но этого хватило Егорке. С обреченностью лунатика он подскочил и, светя фонарем, аккуратно вогнал лезвие по самую рукоять в упруго вздрогнувшую тушу. Целил снизу вверх, под третье ребро, а куда попал, разве поймешь.
Выдернуть нож не успел. Медведь завопил человеческим голосом, махнул лапой — и в бедной Егоркиной голове погас свет.
С невероятной скоростью, подобно метеору, промчался Егорка по Млечному Пути, минуя рассыпающиеся нагромождения звезд, и очнулся в сторожке Жакина на своем собственном топчане. Он все сразу вспомнил, но решил, что видит волшебный сон.
Рядом хлопотала Ирина. В свете керосиновой лампы лицо у нее было точно такое, как на иконе Божьей матери, хранившейся у Жакина почему-то в сундуке.
— Скажи, Ира, — обратился к ней Егорка, боясь спугнуть видение. — Вот ты собираешься в Европу, верно? Или в Азию, правильно? И я никак в толк не возьму, тебе, значит, все равно, куда ехать?
Женщина приложила теплый палец к его губам.
— Молчи, ладно? Лежи и молчи. Где у тебя болит?
— Нигде не болит… А ты чего какая-то смурная? Случилось, что ли, чего?
Ответить не успела, Жакин пришел. Егорка ему обрадовался.
— Федор Игнатьевич, могу доложить, что задание ваше выполнил. Шатуна напугал до смерти, воткнул в него пику. Только не пойму, что дальше было. Вроде он меня по уху хряснул. Но как же я сюда добрался?
— Мы тебя с Ириной доставили, голубчика. А то бы замерз в снегу. Ночи нынче холодные.
— Гирейка живой?
— Живой, что ему сделается. Он за нами прибежал… Медведя, брат, ты не напугал, а убил.
— Да ну?.. То-то я гляжу… Сейчас ночь или утро?
— День, милый, день… Четвертый пошел, как ты спишь. Теперь все в порядке.
У них обоих, у Ирины и у Жакина, размягченные, непроявленные лица, словно они смотрели на него издалека через порошу. Егорка попробовал перевернуться на бок, но туловище будто одеревенело.
— Что же все это значит, Федор Игнатьевич?
— Ничего, — сказал Жакин. — Будем дальше жить.
Часть третья
Так уж накатывало, накатывало и к концу августа докатилось до нового лиха. Мышкин вернулся в Москву благополучную, расфуфыренную, лоснящуюся от гордости за свой новый, капиталистический облик, а в начале сентября покинул столицу, пораженную вирусом страха. Доллар опять сорвался с поводка, и обезумевший московский люд, еще вчера беззаботно пережевывавший жвачку «Стиморол», ринулся к прилавкам за крупой, макаронами и другими отечественными продуктами. Счастливые добытчики, вернувшись в квартиры с полными сумками муки, спичек и соли, по обыкновению, включили телевизоры и увидели на экране спасителя отечества Черномырдина, но с трудом узнали его. Куда подевался нахрапистый хозяйственник-заклинатель, умевший повернуть самую короткую фразу так, что она становилась бессмысленной. Теперь в его очах сверкали молнии, и голос звучал как иерихонская труба. Суть справедливых обличений сводилась к тому, что стоило ему ненадолго отлучиться (президент для куража поменял его на молодого реформатора Кириенку), как начались такие безобразия, что стыдно смотреть в глаза американцам. Он грозно вопрошал с экрана: что, дескать, началась война? или мор? или что?! Почему такой внезапный сбой реформы? И в знакомой гипнотической манере сам себе отвечал: я знаю, как делать, и знаю, что делать, и сделаю, и буду делать!
Спасовав под неукротимым напором будущего президента, телеведущий робко поинтересовался его мнением о русских фашистах, которые собрались на шабаш в Краснодаре. Мол, будет ли на них какая-то управа или уже не будет? Ведь, по мнению большинства телезрителей, если нацисты придут к власти, то тогда вообще… Спаситель отечества после этого вопроса впал в натуральную истерику, помянул недобрым словом Явлинского, Зюганова, Лебедя и всех, кого смог вспомнить, и долго, выкрикивая нечленораздельные фразы, грозил кулаком неизвестно кому. Телеведущему пришлось прекратить передачу.
К вечеру обыватель понял, что зимой его ожидает голод, а также — возвращение косноязычного спасителя, поэтому опять устремился в магазины, чтобы запасти еще чего-нибудь впрок, но, увидев новые ценники, остолбенел. Даже любимая жвачка зашкалила, достигнув недосягаемой планки, вдобавок коммерческие банки, где у москвичей лежали гробовые деньги, вывесили повсеместно таблички: закрыто на дефолт.
В столице наступило всеобщее помутнение умов, похожее на эпидемию. По ночам в городе царила зловещая тишина, как в огромном морге, нарушаемая лишь истошными воплями запоздалых путников. Да еще стаи неведомых грызунов, то ли крыс, то ли сусликов, вырвавшиеся из подземелья, каждую ночь пытались прорваться от станции метро «Владыкино» к центру, сметая на пути все помойки вместе с пенсионерами, мирно дремлющими в ожидании утреннего подвоза объедков. Шикарные иномарки проплывали по улицам, подобно сумеречным глубоководным рыбам.
В разных концах города одновременно запылали пожары (чеченский след), какой-то мужик, приезжий из Тулы, расположился с грузовиком неподалеку от Лобного места и продавал пшеницу по пять рублей за ведро. Каждое утро возле него собиралась толпа, но близко не подходили, и пшеницу никто не покупал: подозрительно дешево, и мужик чудной — в красной рубахе, с голым черепом и срамной ухмылкой, как у обожравшегося рыжего кота. Лишь на четвертые сутки нагрянула спецгруппа «Вымпел», грузовик с пшеницей сожгли, а мужика, изрядно помяв, проводили в ближайший околоток.
В те же дни куда-то подевались все творческие интеллигенты, любимцы публики и властители дум. Словно диким порывом ветра, их выдуло с экранов, из радиоприемников и даже из ночных стриптиз-клубов, где они привычно обсуждали проблемы нравственного возрождения нации. Последним мелькнул в телевизоре правозащитник, бескорыстный сын независимой Чечни Сергей Адамович Ковалев, но почему-то он был в парике и бежал куда-то с авоськой помидоров. С истошным криком «Держи вора!» за ним гнались две озверевшие бабки совершенно пьяного обличья. Еще, правда, показали старца Лихачева, благороднейшую совесть нации, который привел под руку президента хоронить останки убиенного Зюгановым царя.
Внезапное исчезновение умных, скорбных, говорящих голов, всегда готовых подсказать россиянам, как им обустроиться в жизни, произвело на чувствительных москвичей еще большее впечатление, чем внезапный рывок доллара. Поползли нелепые слухи, что, возможно, эти два события как-то связаны друг с другом.
Необходимые разъяснения вскоре дал Борис Николаевич, которого специально привезли в Москву из очередного отпуска. По всей видимости, его оторвали от рыбалки, потому что мельтешащих перед ним журналистов он разглядывал отстраненно-ироническим взглядом, как мальков. И долго не мог понять, чего от него ждут. Увидев, что журналистская плотва никак не унимается, президент в своей обычной доверительной манере, грозя перстом и гримасничая, сообщил, что ночью уже звонил другу Биллу, а утром — другу Хельмуту и оба подтвердили, что Россия никогда не свернет с рыночного пути…
Мышкин прощался с Равилем с тяжелым сердцем, будто навек. Ему было неловко, что забрал у друга женщину, хотя Равиль вроде обрадовался, узнав новость. Сказал, что рад сделать подарок, но попросил не перегружать Розу Васильевну тяжелой работой.