Анатолий Афанасьев - Сошел с ума
Первое: пахан. Он сразу завел такой порядок, что выбор блюда принадлежал ему. То есть, мы с Костей не имели права ни к чему прикоснуться без его разрешения. Он все подряд обнюхивал, кое-что пробовал на зубок, пыхтел, бросая на нас злобные взгляды, и наконец выбирал что-нибудь одно, к примеру, связку бананов с полуободранной кожурой, тыкал пальцем и грозно предупреждал:
— Это — только мне! Кто тронет — замочу!
Но после этого иногда перестраивался, приглядывал себе что-нибудь другое и вполне мог вырвать кусок прямо изо рта. Костя, страдающий суицидальным синдромом, воспринимал это как должное, у меня же хамское поведение пахана вызывало раздражение, хотя, разумеется, препираться с безумным я не собирался.
Второе. На ужин — или обед? — нам отпускали ровно пятнадцать минут, из которых добрую половину куражился пахан. По истечении контрольного времени дверь распахивалась, в палату влетали санитары-разносчики и, гогоча, забирали все, что мы не успели съесть, при этом отпускали каждому из нас по две-три сочных плюхи. В первый же вечер я неловко (замедленность движений) отклонился, и ржущий санитар, махнув кулаком, как кувалдой, разворотил мне сразу три коронки на нижней челюсти.
После вечернего налета пахан обычно часа на три, до потушения света выпадал в осадок, ибо в силу своей настырности успевал против наших двух-трех схлопотать до десятка затрещин, а Костя, воспринимавший случайные побои как благодать, начинал уговаривать меня срочно провести собрание акционеров-пайщиков. В его унылой голове вызрела гениальная идея приватизировать чохом все московские издательства, пока до этого не додумался Чубайс с американскими корешами. Как-то на исходе ночи под строгим секретом он признался, что тоже, как и я, давно является известным во всем мире писателем, поэтому нам с ним и карты в руки в издательском деле. Чтобы уточнить, насколько глубоко засело в нем помешательство, я спросил:
— Что же, Костя, у тебя, значит, и книжки выходили?
— Конечно, выходили, не меньше твоего. Но только под псевдонимом, который пока не назову… Не надо, Миша, не считай всех дурнее себя.
Если удавалось с вечера прикемарить, то просыпался я всегда в одном и том же положении: пахан цепко сидел у меня на груди, душил худенькими лапками и яростно вопил:
— Ну что, гнида, счетчик включен, а ты все не чешешься?!
Справляться с ним я научился по-тихому: обхватывал за бока (мой вес — девяносто килограммов, силушка пока есть) и рывком сбрасывал на пол. Там он привычно, с деревянным стуком шмякался лбом о паркет — и умолкал до первых петухов.
12. ПСИХУШКА (Продолжение)
Всю жизнь боялся попасть в онкологию, а загибаться, кажется, придется в какой-то нелепой коммерческой психушке. Что ж, поделом злодею мука. Не суйся, куда не просят. Замахивайся по плечу. Разве в то утро, когда мы познакомились, я не понимал, что это ловушка? Разве вечером в ресторане, когда мы с Полиной вместе отразились в зеркале, мне не было видения, острого, как бритва, и печального, как закат, двух существ из разных миров? Предостережению не внял, рассудку не поверил — вот и расхлебывай полную бочку дерьма!
Но я не обманывал себя: если бы все повторилось, я бы снова потянулся за ней. Явление Полины было, кто бы сомневался, явлением рока. Она мгновенно, незримо проникла в мою кровь, как впивается в человека радиоактивный изотоп. С первой минуты, что бы она ни делала — улыбалась, хмурилась, поворачивалась боком — я испытывал лишь одно желание: поскорее обнять ее, прижаться и закрыть глаза. Даже здесь, в обители скорби, на грани исчезновения я был счастлив воспоминанием о том, что мы были вместе, спали в одной кровати и она шептала, задыхаясь: «Любимый, тебе хорошо со мной?»
Способности к сопротивлению у меня не было. Прежде была, теперь нет. За три года на моих глазах убили мою родину, превратили в громадный загон для рыночного скота, и, как многим другим, жить мне расхотелось: так уж тянул лямку по инерции, чтобы досмотреть до конца зловещий спектакль. Когда появилась Полина, я, честно говоря, немного приободрился. Глупо звучит, но она дала мне больше, чем отняла. Каким-то таинственным образом она вернула мне сокровенную веру в неизбежность лучших перемен. То есть вернула то исконное прекраснодушие мужика, без которого он ветку в землю не воткнет. Я и мысли не допускал, что она предала меня, что была в сговоре с Трубецким с самого начала. Естественно, замуж она вышла понарошку, чтобы удобнее спроворить перевозку ценностей, но все дальнейшее Трубецкой затеял без ее ведома, потому что не хотел, чтобы я вертелся под ногами дольше, чем положено мавру. Я не хотел умирать, не повидав Полину.
…Утром впервые по-людски разговорились с Зинаидой Петровной, добродушной медсестрой. Костю с паханом, как обычно, увели на прогулку, я, как обычно, валялся на кровати. Зинаида Петровна производила влажную уборку, небрежно мазюкая мокрой шваброй от окна до двери.
— Дорогая Зиночка, — обратился я к ней, — вы бы хоть газетку принесли, что ли. Не знаю даже, что в мире делается.
— Да зачем тебе?
— Ну, вроде, раньше-то привык, почитывал.
— Что раньше было, забудь. Теперь тебе это ни к чему, — шутейно погрозила шваброй.
— Дорогая Зиночка, давно хочу спросить, только, пожалуйста, не обижайтесь. Как могло случиться, что такая красивая, замечательная, интеллигентная женщина работает в таком мрачном заведении? Мне кажется, вам тут вовсе не место.
Заведя разговор наобум, не ожидал, что задену в ней какую-то тайную, заветную струну. Отставила швабру и бухнулась всей пышной тушей на стул, обрушив в комнату маленькое землетрясение.
— А где ж мне, по-твоему, быть?
— Ну не знаю… Мест много… У вас, наверное, прекрасный муж, дети…
Вторично попал в точку. Лошадиные, бездонные глаза затуманились.
— Нету у меня мужа.
— Что же с ним сделалось?
— Бросил меня, рожа пьяная, конопатая!
Я изобразил великое изумление:
— Вот, Зиночка, удивили! Что же он такой за дурак? Да будь у меня такая женщина, я бы с нее пылинки сдувал. Ноги мыл и воду пил. Э-э, да что говорить…
Третье попадание было роковым. В лошадиных, прекрасных глазах вдруг сверкнула робкая улыбка.
— Никогда со мной так не говорили… Ты что, правда меня хочешь?
— Я все-таки мужик, Зина, хотя и полоумный. Об этом можно только мечтать.
— Хочешь прямо сейчас?
Она произнесла это с пылкой готовностью юной француженки, собравшейся на костер. Невзначай я затронул в ее сердце что-то такое, что трогать не следовало, что трогать подло, но у меня не было выбора. Кто-то должен помочь, но кто? С Юрием Владимировичем контакт не налаживался, костоломы, которые приносили еду, были явно невменяемыми и на человеческую речь реагировали утробным гоготом, подобно множеству их собратьев, раскатывающих по Москве на «мерседесах».
— Сейчас, боюсь, не получится, — признался я угрюмо. — Сколько в меня всякой гадости вкачали. Организм весь разрушен. Да еще в какой духоте живу целый месяц.
Слезинки просохли на щеках Зинаиды Петровны, она глядела на меня прямо, бесстрашно.
— Эх, Миша, кабы ты мою жизнь знал. Был мужик, точно. Он-то мне все жилы и вымотал. Пьянь безобразная. С бутылкой спал, не со мной. А пропал — и его жалко. Одна осталась, совсем одна. Квартира хорошая, большая, зарабатываю прилично, а веришь ли, иной раз посреди ночи усядусь в кровати — и вою. Такая тоска!
— Кому понять, как не мне. Я ведь тоже одинокий человек.
— Не женатый?
— Не то слово! Жена-то вот сюда и скинула на поругание.
Следом произошла такая сцена, которая может привидеться лишь в бреду. Тучным телом она привалилась ко мне, прилегла, а я послушно сцепил руки на ее необъятной спине. Лежали не двигаясь, молча, щекой к щеке. Густой, сочный запах травяной прели окутал нас. Если бы я захотел высвободиться из неожиданного любовного объятия, скорее всего, нежная, теплая гора женской плоти расплющила бы меня, как котенка.
Полежав на мне уж неизвестно сколько времени и смачно поцеловав в губы, Зинаида Петровна поднялась и, не оглядываясь, поплыла к двери.
— Зиночка, а швабра! — пискнул я вдогонку. Вернулась за шваброй. Лицо отрешенное, как после долгого сна. На меня больше и не взглянула.
Вскоре вернулись пахан с приватизатором. На Косте больничный халат раздулся спереди, как на жабе. Оказывается, протащил под халатом ворох цветущей черемухи. Это было нарушением правил. Без разрешения врача больные не имели права приносить в палату что бы то ни было. Цветы, полагаю, тоже. За этот романтический жест нам всем троим могло крепко достаться на орехи. Но когда Костя бросил пышные ветки на стол и по комнате поплыл терпкий аромат, я поневоле заулыбался.
— Детство какое-то, — пробурчал пахан. — Но я разрешил. Почему нет.