Анатолий Афанасьев - Сошел с ума
— Завидую тебе, — мечтательно добавил Костя.
— Почему?
— Тебя обязательно замокрят. Ты же здоровенький. Таких отсюда выносят только ногами вперед. Пятьсот баксов за жмурика. Цена разумная.
Второй постоялец был «пахан». Тщедушный, с продолговатой головой, окаймленной по краям белесым пушком. Звали его Гена Каплун. В свои тридцать лет выглядел он на все семьдесят. С виду совершенно безобидный, даже чем-то взывающий к состраданию. После купания, едва познакомившись с новыми товарищами по несчастью, заснул я вмертвую, а проснулся оттого, что этот самый пахан Гена сидел у меня на груди и явно душил. Лик у него в свете заоконного фонаря был ужасен.
— Ну что, курва, — хрипел он. — Поставить тебя на стрелку?!
Не без труда отцепил его худенькие ручки от горла. Костя Курочкин спокойно наблюдал за нами со своей кровати. Ситуация меня не удивила. С некоторых пор (года три уже) я воспринимал аномалии человеческих отношений как нормальную реальность.
— Не слышу ответа, — просипел душевнобольной, устраиваясь у меня на груди поудобнее. Еще с вечера я узнал, что он пахан и возглавляет какую-то жуткую азиатскую группировку «Черные братья». Параллельно преподавал математику в средней школе. В психушку его забрали прямо с урока.
— Покурить бы, Гена, — попросил я миролюбиво.
— Ты что же думаешь, фраер, закосил под писателя и меня провел? Где процент?!
— У меня уже есть крыша.
— Кто такие?
— Кузя Босх из Мытищ, — ляпнул я от балды.
— Врешь, падлюка! Кузю я лично замочил в прошлом году.
— Гена, — подал голос приватизатор. — Оставь его в покое. Давай лучше проведем собрание пайщиков.
— Заткнись. Иди сюда!
Костя слез с кровати и пришлепал к нам.
— Держи ему голову. Крепче держи! Я ему сейчас глаз выколю.
Костя послушно ухватил меня за уши, а пахан двумя растопыренными пальцами ткнул в морду. В глаза не попал, но было больно. Я завопил дурным голосом, напружинился и сбросил пахана на пол. Там он обо что-то чем-то ударился с таким звуком, словно разрубили полено. Костя сказал:
— Не сердись на него, Миша. Побесится и перестанет. У него припадки короткие.
— Ну конечно, он же мне глаз выколет, не тебе. Зачем ему помогаешь?
— Вынужден, — вздохнул Костя. — У него контрольный пакет.
— Ну, суки! — взревел с пола пахан. — Теперь обоих буду мочить! Осуществить угрозу он не успел. Видно, мы чересчур расшумелись: дверь открылась, вспыхнул верхний свет, и в комнату ворвались два санитара — дюжие ребята в форме омоновцев. Они не стали разбираться, кто прав, кто виноват, — действовали, как при задержании. Комната вмиг наполнилась мясницким покряхтыванием, воплями и стонами. Мы все трое получили свою долю тумаков. Больше всего досталось пахану. Когда его подняли с пола и враскачку швырнули на кровать, он хрястнулся башкой о стену и затих, возможно, навеки. Не удивлюсь, если в стене останется вмятина. Так и не произнеся ни слова, санитары-омоновцы исчезли, свет погас, и дверь захлопнулась. Я отделался двумя-тремя мощными ударами в брюхо и через несколько минут уже смог разговаривать.
— Костя, ты как там? — окликнул приватизатора.
— Ногу никак не разогну. Не поможешь, брат?
Кое-как, постанывая, подошел к его кровати. Действительно, правая нога у него была противоестественно подвернута за спину и пяткой торчала из-под левого бока. Перевернув Костю на живот, с большим трудом я распрямил ногу вдоль туловища.
— Нога полбеды, — утешил я. — Вон Гену, кажется, вовсе укокошили.
— Нет. Пахана нельзя убить. Он бессмертный.
Оказывается, в той палате, где они лежали прежде, пахан тоже каждую ночь качал права, и каждую ночь его беспощадно вырубали, а у него до сих пор ни одной царапины.
— Утром сам увидишь. Миш, а ты правда писатель?
— Правда.
— Я не для понта спрашиваю, — оживился Курочкин. — Может, мы с тобой сгоношим одно маленькое дельце.
— Какое?
Костя загадочно ухмыльнулся:
— Не-е, пока рано говорить. Надо еще с Юрием Владимировичем посоветоваться.
Несмотря на побои, голова в этот ночной час была у меня свежая, как с грядки.
— Послушай, Константин. Ты бежать отсюда не пробовал?
— Зачем? Тут лучше. На воле уже все приватизировано. Да и потом, я-то могу хоть завтра выйти. А ты навряд ли.
— Почему?
— Да слыхал по разговорам. Ты, Миша, идешь по нулевому варианту. За тебя уплачено.
— Что значит — нулевой вариант?
— Ну это которых кладут на списание. Полечат немного, чтобы карту заполнить, и усыпят. Я же тебе говорил — пятьсот баксов один жмурик.
— Чего-то не верится.
— Скоро проверишь. К концу месяца тебе электрошок назначат. Это уже считай — лампочка загорелась.
Следующие два-три дня я постепенно выкарабкивался из желтой, тягучей мути, в которую погрузился после цикла лечебных инъекций. Ощущения были такие, что постоянно опаздываю — в речи, в движениях, — словно все внутренние центры покрыты липкой пленкой. Словно никак не могу до конца проснуться. Но не это главное. Самые большие неудобства доставлял хрупкий стерженек, который повис под сердцем, трепетал и грозил сорваться или раскрошиться. Я точно знал, если это произойдет, то мне хана.
К Юрию Владимировичу на утреннем обходе обратился с просьбой: нельзя ли хоть полчасика побыть на свежем воздухе? Ведь моих соседей, пахана и приватизатора, выводят каждое утро. За что им такая привилегия? Надо заметить, что плюс к другим неприятным ощущениям — заторможенность реакций, стерженек в груди — я испытывал постоянное, ровное удушье. Казалось, зарешеченное окно, хотя и с открытой форточкой, вовсе не пропускает воздух.
Доктор попросил меня показать язык и пощупал бугорки за ушами. Его утреннее веснушчатое лицо сияло весной.
— Зачем же, батенька мой, равняете себя с ними?
— Почему нет? Они сумасшедшие, и я сумасшедший. Но самый сумасшедший среди нас — это вы, Юрий Владимирович. И знаете почему? Вы всерьез рассчитываете, что все грязные дела сойдут вам с рук. Вот это я и называю безумием.
Доктор задумался:
— Вы по-прежнему считаете себя писателем?
— Да какая вам-то разница?
— Припомните, Михаил Ильич, вот эти приступы неадекватной агрессии, когда впервые начались? До или после лечения?
— Доктор, мы одни, — (сопалатники были на прогулке), — к чему эти кривляния? Мы оба прекрасно понимаем, чем вы тут занимаетесь. Я никого не виню. Конечно, вы могли бы мне помочь, но, вероятно, это не в ваших силах. Ведь так?
— Вы о чем?
— Знаете, чего мне хочется больше всего на свете?
— Чего, голубчик?
— Вышибить ваши гнилые, подлые мозги.
Юрий Владимирович нахмурился. Простодушная обида еще больше округлила его пухлые щеки. Этот человек был искренен, как светофор. Глядя на него, трудно было заподозрить его не то чтобы в злодейском умысле, а даже в неделикатности. Лишь в глубине невинных глаз таяла подозрительная слезинка, наводящая на худую мысль о том, что он и в самом деле не вполне отвечает за свои поступки.
— Курс, который мы провели, — наставительно он заметил, — иногда дает результаты не сразу. Надо подождать, понаблюдать. Случай у вас неординарный. Но, разумеется, если положительных сдвигов не будет, придется применять более активные средства.
Стерженек под сердцем хрупко шевельнулся.
— Юрий Владимирович, а что если нам поторговаться?
— О чем, батенька мой?
— Сколько вам заплатили? Сколько дал Трубецкой? Я переплачу втрое. У меня есть средства. Уверяю, в накладе не останетесь. И главное, никто не узнает. Устроим просто небольшой побег.
Наконец он разозлился, сунул сигарету в зубы.
— Михаил Ильич, вы же писатель! Значит, моральный человек. Как же вы можете предлагать такое врачу?
— Подумайте лучше о другом. Трубецкому, которого вы насуливаете мне в братья, убить человека все равно что муху прихлопнуть. Почему же он сам этого не сделал? Почему поручил вам? Зачем такие сложности? Подумайте!
— Все, что вы говорите, — бред параноика.
— А все, что вы делаете, — обыкновенная уголовщина.
На этом расстались, расставив все точки над «i». Возможно, я напрасно погорячился, возможно, ускорил приговор, но на душе как-то полегчало.
Кормили в этом заведении так, что лучше не бывает. Принцип был такой. Утром приносили обыкновенный (западный) завтрак — чай или кофе, масло, вареные яйца, джем, белые булочки. Всего вдоволь. Потом в течение дня мы сосали кулак. Зато вечером, около семи-восьми, подавали столько жратвы, что уму непостижимо. Двое санитаров вкатывали передвижной стол, на котором умещался обязательно бачок с чем-нибудь горячим — супом, борщом или солянкой, — а также груды всевозможных овощей, куски вареного и копченого мяса, сыр, колбасы, тушеная и жареная рыба, горы хлеба, какие-то салаты и еще Бог весть что, причем все навалено вперемешку, как если бы с богатого пиршественного стола собрали объедки и, прежде чем свалить в мусорный бак, подали нам. Аппетита у нас не было, вдобавок полноценно радоваться изобильной трапезе мешали два обстоятельства.