Маргарет Дуди - Афинский яд
— Разве что принимал у себя в доме рабыню Мариллу, — напомнил Аристотель. — Но, с другой стороны, она ведь искала меня, не так ли? Все замыкается на мне, — он устало потер лоб. Тут в комнату вошел Феофраст, но его приход не помешал Аристотелю закончить фразу: — Я чувствую свою причастность, поскольку с самого начала беспокоился за Ортобула. К тому же, суд над Гермией может принести немало бед, не только нам, но всем Афинам.
— Тут я с тобой солидарен еще больше, чем вчера, — сказал я. — Нынче утром я услышал разговор каких-то каменщиков. Они возвращались от Асклепия… — И я пересказал ученым этот диалог.
— Вот! Вот чего я страшусь! — ответил Аристотель. — Дело не только в том, кто за Македонию, а кто против. Город возвращается к старым разногласиям.
— Сим ты подразумеваешь, — уточнил Феофраст, — раскол и противоречия, которые пытался уничтожить или хотя бы сгладить Солон: между богачами и бедняками. С одной стороны, у нас есть могущественные и обеспеченные граждане знатного рода, которые желают власти меньшинства. С другой — значительно превосходящие их числом бедняки, мечтающие о равенстве. Чтобы власть в равной степени принадлежала богатым и бедным, меньшинству и большинству.
— Истинно так. Вот на чем основана вся история и Конституция Афин. На попытке уравновесить противоречащие друг другу стремления. Неблагоприятное событие может нарушить это хрупкое равновесие. Страстей и идеализма хватает каждой стороне. Вы не хуже меня знаете, что сам Платон в юные годы симпатизировал диктатуре Тридцати Тиранов: среди тех, кто захватил власть, были его знатные родственники. Он думал, что они создадут нечто прекрасное — образец справедливости и общественной гармонии. Но, как рассказывает сам великий философ, вскоре эти иллюзии развеялись. Однако даже на стороне, которая пользуется общей поддержкой, есть демагоги, охотно выступающие против могущественных и угодных народу. Они не прочь склонить людей к действиям, которые угрожают спокойствию государства. Как показывает подслушанный Стефаном разговор, низы общества, представители четвертого класса считают, что выступление Критона против Гермии — не что иное, как попытка богачей захватить власть, поправ все устои, включая семейные узы. Я уловил те же настроения. Находятся смельчаки, утверждающие, что обвинения против двух женщин — это прямая угроза беднякам и афинской демократии.
— Что за чушь? — воскликнул я. — Тут, верно, какая-то ошибка. Ибо всем известно, что Гермия богата, в основном благодаря своему первому супругу, и сама по себе очень высокородна.
— Возможно, это и нелогично, но таковы политические настроения. Оба судебных процесса приобретают символическое значение, мало соотносящееся с личной значимостью участников. Я допускаю, что суд над Фриной затеян ради его символического значения, и ни для чего больше. Скверно, очень скверно.
— Тебе не кажется, — спросил Феофраст, — что ты преувеличиваешь опасность?
Аристотель с улыбкой покачал головой:
— Как бы я желал, о Феофраст, скрыться от жара ссор в тени умеренности! Но — нет. Не думаю, что я преувеличиваю, хоть и надеюсь на это. Я считаю, что Конституции города и его политическому устройству грозит опасность.
— Но что может произойти в худшем случае? Двух женщин осудят после двух законных судебных процессов.
— Это дело… вернее, дела — могут заставить всю Аттику разорваться, словно живот мертвого верблюда. Никто вокруг не спасется от зловония. Не забывайте: Афины уже подвергались подобной опасности. Есть основания думать, что стабильность — противоестественное состояние для этого города, а возможно — для любого. Период раскола и общественных беспорядков может смениться такой тиранией, которая никого не обрадует.
— Ты слишком хорошо знаешь историю, — резко произнес я.
Аристотель снова потер лоб.
— Возможно, — согласился он.
На следующий день я все-таки решил наведаться к Манто. Я сожалел, что так резко разговаривал с Основателем Ликея, моим старым другом, пусть даже и не разделял его пессимистичных взглядов. Мне казалось, судебные дела возникают и исчезают, захватывая афинян, а потом выгорая, словно пожар на морском берегу. Но тревога Аристотеля не могла оставить меня безучастным. Кроме того, мне было любопытно, что сталось с Клеофоном и какую роль сыграл в его исчезновении Эргокл. В конце концов, что случится, если я схожу в дом Манто и задам пару вопросов?
Я решил прийти с утра и не как клиент. Самое горячее время для публичных домов — это ночь с толпами посетителей и краткие часы полудня. Но рано утром (за исключением рыночных дней, когда в город стекаются истосковавшиеся по удовольствиям крестьяне) обычно наступает затишье. На затянутых туманом улицах не было ни души, кроме торговцев посудой. Правда, уже подходя к дому Манто, я увидел крошечную, с головы до ног закутанную в плащ фигурку, которая вперевалку, словно краб, бежала по боковой улице. Вероятно, школьник, опоздавший на занятие. Я рассмеялся про себя, вспомнив, как часто я сам опаздывал в класс, увлеченный забавой, которая тогда казалась чрезвычайно важной. Я был прав: утром заведение Манто выглядело совсем иначе. Хотя солнце уже начинало свой дневной путь, сонные рабы подметали комнаты, зевая во весь рот. Их приветствия были лишены даже намека на радость.
— Ищешь подружку? — спросил кривоногий раб, который стоял перед входной дверью, опираясь на метлу.
— Возможно. Да, я ищу Кинару.
— Тогда тебе на кухню. — Он дернул плечом, показывая, куда мне идти. — Они там завтракают, у очага.
Я поблагодарил слугу, вошел и стал разыскивать хозяйственные помещения в лабиринте комнат. Идя на шум голосов и легкий запах дыма, я скоро оказался в кухне.
Как и говорил раб, девочки Манто завтракали, сгрудившись на жестких табуретах и скамьях вокруг маленькой жаровни и пытаясь согреться в этот холодный осенний день. Кухарка, склонившись над переносной печью, пекла блины.
— Клиент? В такой час?
— Вообще-то, — как можно более непринужденно и вкрадчиво проговорил я, — любой час подходящий, когда вокруг такие красавицы. Но нет, в данный момент я не ваш клиент. Кинара?
Я узнал ее не без труда. В конце концов, мы не были близко знакомы, и потом, все эти юные или почти юные красавицы мало чем отличались друг от друга. Как и положено рабыням, они носили короткие волосы, но имели возможность содержать себя в чистоте и даже носить красивую одежду. Обычно мужчины видели этих девушек, когда они, в полупрозрачных хитонах, выстраивались в гостиной, и можно было выбрать любую. Но для этой скромной домашней церемонии они явно подыскали самую удобную шерстяную одежду, видавшую виды и даже потрепанную.
— Тем вечером, я, наверное, испугал тебя, — сказал я, — когда вскочил с постели и бросился вниз узнавать, в чем дело. И я не расплатился как следует. Приношу свои извинения. Позволь вернуть тебе долг, а также преподнести скромный дар, — с этими словами я подал ей деньги и короткую ленточку, по дешевке купленную на рынке не далее, как сегодня утром.
— Ой, подарок, — она смягчилась, хотя подарок был настолько дешев, насколько мне позволила совесть. — Иди сюда, присаживайся. — Девушка подвинулась и предложила: — Отведай нашего оцта с травами и горячей водой. Отлично прочищает горло туманным утром.
Я взял у нее чашку с питьем, которое и вправду согревало.
— Мы тут празднуем день рождения Клизии. — Кинара кивнула на худенькую девушку с длинной шеей, которая делала ее похожей на журавля.
— Не каждая знает день своего рождения, — заметила еще одна девушка, разражаясь хохотом, в котором слышалось не только веселье.
— А я знаю, — сказала Клизия. — Мне сказала мать. Она была рабыней, и потому я тоже родилась рабыней. Но до шести лет я жила с ней. — Она рассеянно уставилась на угли в печи. — Маме повезло, хозяин ее продал. И той же ночью запрыгнул на меня.
— Многие так начинают, — спокойно ответила другая девушка. — Прежде чем попасть сюда, ты побывала только в одних руках, а бывает и хуже. Он ведь тебя кормил, да?
— Клизия никогда не выглядит сытой! — сказала одна из девушек и тоже расхохоталась. — Клянусь Двумя Богинями, никогда! Видит Деметра, каждую ночь в нее вливают столько жизненных соков, что к утру можно и растолстеть, но Клизию, похоже, ничем не возьмешь!
— Вот, это тебе, милочка, — надеясь утешить худенькую печальную подругу, Кинара поставила перед ней тарелку со свежим блином, который был щедро полит медом и восхитительно благоухал.
— Хочешь блинка? — Глазастая Кинара мгновенно заметила мой интерес. — Мы тебя угостим, — и вскоре передо мной тоже появилась тарелка с блином, буквально источающим сладость.
— Заешь его вот этим и попросишь добавки, — посоветовала она, подставляя мне свои липкие от меда пальцы.