Татьяна Романова - Сизые зрачки зла
– Простите меня, пожалуйста, за поздний визит, но я ищу графиню Чернышеву.
Дамы, как по команде, повернулись, и Платон обомлел. С площадки полутемной лестницы на него смотрела мать, такая же, как в его первых детских воспоминаниях: высокая, с тонким станом, блестящими черными кудрями и очень яркими на белоснежном лице голубыми глазами. Ему вдруг померещилось, что не было ни ужасного разрыва, ни всех этих пустых, мучительных лет, и что он снова – любимый сын самой лучшей на свете матери … Его отрезвил сердитый старческий возглас:
– Зачем вам нужна моя племянница? Вы уже достаточно ее сегодня расстроили.
Чтобы отогнать наваждение и вернуться к действительности Горчакову пришлось даже тряхнуть головой. Он узнал в рассерженной старушке графиню Румянцеву и, собравшись с мыслями, ответил:
– Я хотел объясниться с ней по поводу нашего сегодняшнего разговора.
– Вы что, изменили свое мнение и решили помочь матери вашего подчиненного?
– Я не могу это сделать, но хотел бы пояснить, почему.
– Какая разница моей племяннице, какие у вас причины для отказа, результат будет тот же, – повысила голос старая графиня, и ее неприкрыто презрительные интонации покоробили Платона. – Не нужно нам ваших объяснений, а если вам требуется отпущение грехов – так это не к нам, это вам, сударь, в церковь нужно.
От такого явного оскорбления Платон остолбенел. Он еще даже не сообразил, что ответить, когда старуха распорядилась:
– Велл, проводи его светлость и закрой дверь на засов, мы сегодня больше никого не ждем.
Девушка спустилась по ступеням и с непроницаемым видом миновала Платона. Она потянула на себя массивную ручку входной двери и жестко заявила:
– Прошу вас уйти.
Взгляд красавицы выражал недвусмысленное презрение, и стало понятно, что она, как и старуха, не примет никаких объяснений и оправданий. Платон молча поклонился графине Румянцевой, а проходя мимо ее молодой компаньонки, пробормотал:
– Извините за беспокойство.
Ответа не последовало, Горчаков на мгновение задержался в дверях, вглядываясь в лицо девушки, так похожей на его мать. Та надменно вздернула подбородок, ее пухлый, чуть крупноватый рот сложился в брезгливую гримаску, а взгляд прозрачных глаз стал ледяным. Но чары рассеялись, и Платон понял, что эта высокомерная барышня просто похожа на ту женщину, которую он когда-то обожал. Глаза у его матери были ярко-синими, а у незнакомки они отливали необычным лиловатым блеском, и княгиня Горчакова, как бы она ни ошибалась в жизни, всегда оставалась живой и страстной, а эта безупречная мадемуазель казалась холодной, как ледышка. Не приведи бог оказаться рядом с такой моралисткой!
«Попробовал поступить по-человечески – и получил по морде, – констатировал Платон, усаживаясь в сани. – По крайней мере, я попытался, не хотят – не нужно».
Кучер тронул. Крупные хлопья медленно кружили в свете газовых фонарей, а за гранью световых пятен тьма казалась непроглядной, морозно-опасной, шагни чуть-чуть в сторону от золотистого светового конуса, и поглотит тебя черная мгла, как будто и не жил ты на свете. Именно это Платон теперь и чувствовал: свет в его жизни погас, а морозная чернота беспощадно выжгла душу. Так, может, это и хорошо, что у него нет больше глупых надежд? Зачем вообще было оправдываться? Кому нужны его покаяния и объяснения? Одни иллюзии!.. Да пропади оно пропадом – людское мнение!
Мороз прихватил щеки, Платон их растер, жестко, до боли давя кожу. Похоже, это подействовало: Он вновь почувствовал себя самим собой – офицером, командиром полка, мужчиной, наконец. Посещение обернулось ушатом холодной воды, но, видно, это было именно то, что ему сейчас требовалось: воля проснулась, а слабость исчезла. Он вернулся мыслями к собственным делам и больше не колебался. Горчаков решил, что завтра встретится с братом, а сегодня, не откладывая больше ни на час, напишет матери. Семнадцать лет назад он обещал, что станет опекуном своим младшим братьям, пришло время платить по счетам.
Впрочем, принять решение оказалось легче, чем его выполнить. Почти час просидел Платон над чистым листом, не зная, что и как писать. Это не стало для него новостью. Каждый раз письмо писалось мучительно, и те несколько строк, что в итоге выходили из-под его пера, оказывались язвительно-любезными. Прошло семнадцать лет, а рана по-прежнему болела, и лишь сегодняшняя встреча в доме старой графини что-то сместила в его душе. Эта надменная молодая девица оказалась так похожа на его мать, и в то же время была ее полной противоположностью. Ледяное презрение взгляда и то невозмутимое спокойствие, с каким красотка выпроводила его за дверь, взбесили Платона.
«Она ничего обо мне не знает, а берется судить, – распаляясь гневом, обвинял он незнакомку. – Какая наглость! Как можно выносить приговор лишь на основании суждения других, не дав человеку оправдаться, не выслушав, что он хочет сказать?!»
Ощущения оказались на удивление мерзкими. Сначала его посчитали трусом, потом подлецом, да еще и слабаком, нуждающимся в отпущении грехов. Хотя, если уж быть до конца честным, он действительно хотел, чтобы Софья Алексеевна простила его за то, что он, зная о неизбежности отказа, не захотел второй раз проходить через напрасные унижения.
«Могли бы и выслушать, для них же полезнее, – мысленно упрекал Платон дам Чернышевых. – Теперь их мать впустую пройдет через все круги ада».
Опять вспомнилось лицо надменной брюнетки. Если присмотреться внимательней, чертами она все-таки отличалась от его матери. У княгини Горчаковой нос был чуть вздернутым, а у сегодняшней незнакомки – классически соразмерным и прямым, но дело было не в этом, а в общем выражении лица. У его матери в глазах всегда плясали веселые искорки, а в уголках губ солнечным зайчиком теплилась улыбка, незнакомка же напоминала мраморную статую, и лишь лиловатый блеск прозрачных глаз говорил о том, что девушка живая, из плоти и крови. Такие величественные ходячие идеалы никогда не были во вкусе Платона. Если они и вызывали у него какие-либо чувства, так только безмерное раздражение. Кому интересны манерные ханжи? Уж точно не ему… Почему же тогда нынешняя оскорбительная сцена все никак не шла из памяти?
«Ну, и черт с ними, – злорадно утешил он себя, – им же хуже, пусть теперь это семейство хлебает свои неприятности полной ложкой. По крайней мере, могли бы поступить справедливо и человека, желающего им добра, выслушать».
Платон перевел взгляд с чистого листа бумаги на перо в своей руке и вдруг ужаснулся. А как поступил он? Не дал оправдаться собственной матери, не захотел поговорить с ней, не допуская даже мысли, что она могла полюбить чужого… Неужели все так просто? Ревность! В этом причина многолетних мучительных отношений?.. Так просто и так мелко! Да что он за человек, если даже два креста на кладбище Александро-Невской Лавры не пробудили его совесть?!
Платону показалось, будто у его ног разверзлась земля. Возможно, что он лишил своих братьев материнской любви, потакая собственной детской ревности. А мать – что она пережила вдали от детей?!
– Господи, прости меня, – борясь с отчаянием, пробормотал он. – Почему только сейчас, почему не раньше? Семнадцать лет, две смерти…
Ощущение катастрофы, как огонь, опаляло нутро. Стало больно дышать.
«Что же делать, что можно еще исправить? – заметался он. – Надо ехать в Рим, разыскать мать и привезти ее обратно».
Но остатки здравомыслия напомнили об аресте брата. Платон не имел права от него уехать, но мать могла бы вернуться сама, надо только написать ей правду.
«А если мама не сможет приехать? Ведь она теперь замужем, значит, не свободна в своих поступках, – вдруг вспомнил он. – Граф ди Сан-Романо может и не отпустить свою жену. Я бы на его месте не отпустил».
Платон попытался припомнить отрывочные разговоры возвратившихся из Рима знакомых. Именно оттуда черпал он скудные сведения о жизни своей матери. Семье ди Сан-Романо принадлежал старинный банк, и богатство их рода считалось баснословным. Говорили, что граф боготворит свою русскую жену, во всем ей потакает и даже согласился на то, чтобы в центре католической Италии его супруга осталась православной.
«На самом деле мне о матери ничего толком не известно, я питаюсь слухами, и точно знаю лишь то, что она жива, – с горечью признал Платон и взмолился: – Господи, прости меня за грех гордыни и помоги нам воссоединиться!..»
Он взял перо и впервые за семнадцать лет вывел на листе слово «мама». Как только это случилось, тяжкие цепи треснули. Строки сами ложились на лист, и через несколько минут письмо было готово. Платон перечитал его и запечатал. Он попросил прощения, ведь прошлого уже не вернуть, а мать сполна заплатила за свой грех. А он сам? Сможет ли мать простить его?.. Не запоздало ли это объяснение?