Юрий Гончаров - Бардадым – король черной масти
Ну, конечно, угощение – коньячок пять звездочек, водочка, пивко, всякое там жарево-парево, идет дело. Выпивают, закусывают – чин-чинарем, анекдоты всякие, разговорчики, вроде бы про торги и речи нету. Это он их, стал быть, специально вздрачивает, чтоб злей торговались. Вот.
Таким манером – дело к вечеру Видит – забурели, можно начинать. «Так, говорит, господа купцы, желаю рощу замахнуть, не купите ли?» – «Почему ж, дорогой товарищ, не купить? Купить можно, вопрос в цене». – «А цена моя, говорит, такая: десять тыщ и кто больше».
Вот у них пошло! Один – сотню накидывает, другой – полторы, третий форс не теряет – две, шумит. Да. Пошли это у них споры-раздоры, а барину того и надо, – уже и двенадцать тыщ, и тринадцать. Теперь в самую в эту ихнюю войну заявляется Алеша Молокан, в этом в своем в азямишке, в лаптишках, садится чинно-благородно на стульчику, от водки, от угощенья отказывается, конечно, сидит, слушает, посмеивается. Барин ему: «Ты что ж, Алеша? Ай тебя не касается? Торгуйся, мол, чего оробел!» – «Дак ведь как, барин, не оробеть? Ишь они тыщами-то швыряются, чисто подсолнушки клюют, право… Посижу, говорит, послушаю, может, говорит, умишка какого наберусь…»
Ну, барин посмеялся, конечно – ладно, мол, сиди, что ж с тобой сделаешь! А те купцы между собой переглянулись: чтой-то за мужик за такой сиволапый тут расселся? Но видят – барин с ним ласково, взашей удалиться не просит, ну и они – молчок в тряпочку, раз такое дело. Давай дальше торговаться. Вот.
И дошло у них, ребята, до пятнадцати тыщ.
Леликов, что ли, не то Маликов – как-то так, одним словом, самый из них богатей, в городе своя лесопилка была, – этот шумнул пятнадцать тыщ, всех отшил враз. «Нуте, – говорит барин, – уважаемый товарищ Маликов, считайте – лесок за вами. Какие, – говорит, – у нас с вами на сей предмет будут расчеты-условия?» – «А расчеты-условия такие: пять тыщ на руки, пять тыщ – к рождеству и пять – к святой». – «Прекрасно, давайте документацию производить. Будьте любезны».
Тут этот Алеша и говорит: «А что, говорит, барин, ведь и я, пожалуй, пятнадцать дам…» Все так и сели: вот те и сиволапый! Да. Этот Леликов, конечно, в бутылку – «как так! я первый пятнадцать надавал!» И барин тоже подтверждает: «Правильно, они, говорит, действительно, первые». – «Первые-то первые, – говорит Алеша, – это я ни боже мой, не воспоряю, да только, может, мои расчеты-условия будут поинтересней…» – «Как, то есть, тебя понимать?» – спрашивает барин. – «Да как? Вот, значится, получите все пятнадцать на руки – да и го́ди!» С этими словами вынимает он из-за пазухи денежки, пятнадцать тыщ, и – будьте любезны – подает барину. Те купцы рты поразевали, Маликова этого чуть кондрат-миокард не хватил. А тут еще барин: «Ну что ж, говорит, господин Маликов, сами видите, ваши расчеты против Алешиных не потянут. Будьте здоровы, спокойной ночи, заезжайте, пожалуйста, когда нас дома нету. Мерси за внимание, а мне в Париж ехать пора!»
Ну, купцам что ж делать? Сели на своих на извощиков, да и – нах хаус, драла по домам, значит… Вот так-то, дедушка рассказывал, дело было.
– А роща? – спросил Евстратов.
– Роща! – засмеялся Петька. – Я давеча про веселагинский ложок помянул – так, да? – вот тебе самое тут эта роща и была… В две недели свел ее Алеша и пеньки выкорчевал. Безо всякой без науки! – подтолкнул он лесника. – Не то, что у вас: прочистка или как ее там…
– Ну, и выходишь ты дурак! – обиделся Жорка. – Безо всякого понятия. Нам в лесной школе на уроке конкретно преподавали, что…
– Стоп! – тихонько сказал Евстратов. – Слышите?
Все затаили дыхание. Далеко-далеко, в глубине леса, там, где была непролазная топь моховых болот, где ни тропок, ни дорог сроду не водилось, а прямо из трясины, на зыбких зеленых полянках коряжились четырех– и пятиствольные коблы черных ольх с нависшими на развилках длинными бородами из камышового хобо́тья, засохшей, превратившейся в белую корку тины и всяческого речного мусора, – где-то в том месте, которое называлось Гнилым Урочищем, робко, но явственно раза два-три пиликнула гармошка, – «дри-та-ту, дри-та-ту!», – пиликнула и замолчала. И так странны, так нелепы были эти бессвязные, бог весть откуда в лесной трясине, в гнилой топи, в глухую ночную пору вдруг родившиеся звуки, что у каждого мелькнула мысль: да полно, не ослышались ли? не показалось ли?
– Ну и занесла ж кого-то нелегкая! – покачал головой Евстратов.
– Под этим делом – куда не занесет! – пощелкав по толстой короткой шее, сочувственно сказал лесник. – Я сам вот так-то раз, не хуже того, под мухой, конечно, в эти самые Гнилушки всадился… Тоже вот так-то – осень, дождь, чичер… А. Зинка-булгахтерша, – я тогда с Зинкой гулял, – пояснил он, – пристала это: приходи да приходи! «Ну тебя, говорю, ближний, говорю, след – в эти в твои в Лохмоты переться…» Да-а. Вот вечерком выпил, конечно, скука взяла – что делать? Дай, думаю, пойду…
– Да погоди ты со своей Зинкой! – шикнул на лесника Евстратов.
Шагах в двадцати, у самой воды, явственно хрустнула ветка, под чьею-то осторожной ногой зашуршала опавшая листва. Затем послышался легкий всплеск… Евстратов вскочил и кинулся к реке. Освещенные ярким лучом фонаря, еще шевелились кем-то задетые, полузасохшие стебли камыша. На черной воде еще шли, волновались широкие круги. Несколько ошкуренных осиновых палок четко белели, покачиваясь на легкой волне…
– Эх ты, Пузиков, деревенский Шерлок Холмс! – хихикнул в ладошку лесник. – Да ведь это ж бобер нырнул!..
Глава тридцать первая
Пост наблюдения на оздоровительной базе возглавлял сам Максим Петрович. Он пришел туда в сопровождении двух комсомольцев-дружинников, братьев Охлопковых, которых Евстратов рекомендовал ему как самых смелых и самых исполнительных изо всех пятерых отобранных им ребят. Недавно демобилизованные, отслужившие по четыре года на Морфлоте, рослые, плечистые, по-военному подтянутые, они действительно производили впечатление людей, на которых смело можно положиться в любой сложной и опасной обстановке.
Но неожиданно оказалось, что на базе сам собою, так сказать стихийно, уже возник наблюдательный пост в лице пострадавшего от воровского набега Сигизмунда и присоединившегося к нему Калтырина. Дело в том, что ровно через сутки после истории с Сигизмундовой щукой, тоже ночью и, по всей вероятности, тем же таинственным ворюгой у Ермолая были похищены новые резиновые сапоги.
Утром, едва только Сигизмунд вернулся с рыбалки, к нему пришел Ермолай и сказал:
– Вы ничего не знаете?
– Ничего, – удивленно сказал Сигизмунд, – а что?
– Дак ить – что, – начал разматывать Ермолай свою словесную сетку, – ить вот вы тут, конешно, спите… как сказать, в обчем… ну, и так и дале…
Он принялся скручивать толстенную папиросу и крутил ее очень долго, обстоятельно; затем, прикрывая ковшиком ладоней спичку, прикурил, затянулся раза два и лишь тогда только сказал:
– Обокрали меня, вот что… туды иху мать!
После чего довольно связно рассказал, как вчера еще днем развесил на колышках сапоги для просушки, вечером забыл их прибрать, а ночью они исчезли.
– Как же это, сеньор, – усмехнулся Сигизмунд, – вы же караульщик, а у вас же и сапоги сперли?
– Да ить как сказать, – слегка смутился Калтырин, – конешно, это… ну, в обчем… ходишь-ходишь, она ночь-то теперь какая! Сомлеешь этта… как сказать, и так и дале… живой человек!
Новые сапоги Ермолая и двухкилограммовая Сигизмундова щука взывали к мести и каре. Возмущение обоих потерпевших было так велико, что они договорились меж собою – хоть ночь, хоть две не спать, а накрыть-таки дерзкого грабителя…
– Ну, раз такое дело, – сказал Максим Петрович, узнав об их намерении, – то нечего нам тут такое скопление народа устраивать.
И он велел братьям идти наверх, в село, патрулировать по улицам, а сам остался на базе и присоединился к Ермолаю и Сигизмунду.
Расположившись у подножия известной читателю птищевской скульптуры, откуда отлично была видна вся территория оздоровительной базы, они сперва тихонько, затаясь, сидели, изредка перекидываясь незначительными фразами, чутко вслушиваясь в таинственные ночные шорохи, всматриваясь в словно бы шевелящуюся темноту, сосредоточив все свое внимание на одной-единственной мысли – увидеть, услышать и не упустить.
Медленно, скучно, томительно тянулось время, скупо отсчитывая минуты,, легкими вздохами ветерка, нежным мелодичным лепетом сбегающих с горы родничков навевая сладкую дрему… Сиди Ермолай с Сигизмундом вдвоем, как они предполагали, одни, не будь они скованы присутствием официального лица – милицейского капитана, у них, разумеется, куда как веселее проходило бы их добровольное дежурство: и тот, и другой любили и умели поговорить, рассказать, вспомнить кое-что из своей жизни; и тот и другой были людьми, повидавшими на своем веку такое, что далеко не всякий видывал.