Зигмунт Милошевский - Доля правды
В День всех святых 2008 года мы втроем поехали в Завихост на могилы родственников[120] и решили посетить отца, я немного боялся встречи, потому как после прошлых ссор Аня его почти не видела. Но было даже мило, мы ели, разговаривали, немного выпили. Говорил в основном я, о том, что будет расти на этой земле, а отец вообще разговора не поддержал. Только включил музыку по радио и сказал, а теперь пусть нам Аня покажет, как она там как манекенщица танцует и разные выкрутасы показывает. Аня не захотела, а во мне кровь так и закипела, и я сказал, что это невозможно. На что он и говорит, повторяю слово в слово, «если эта курва раздевается и танцует перед всеми, то перед ним тоже может». А если она перед ним не станцует, то ни дома, ни земли не видать нам как своих ушей, а я со своими купленными граблями могу только с Тадиком в песочнице играть. И как начал смеяться, тут-то я понял, что все это было сплошное вранье. Что он ни в жизнь не собирался уступить мне комнату, дать землю, не собирался помочь нам, ну и вообще ничего-то он не хотел. Просто он где-то узнал об Ане и все это разыграл, чтоб нас унизить, смешать с грязью, а в обещаниях его правда и не ночевала.
И тогда я увидел, что Аня начинает раздеваться, как-то так равнодушно, автоматически она это делала. А отец еще громче гоготал, он, мол, ее раскусил, когда мы еще в техникуме учились, а я ему, дескать, тогда не хотел верить, так пусть теперь полюбуюсь, ведь какой урок задарма пропадает, а стоит он больше, чем дом и земля, и, даст Бог, в конце концов я наберусь ума разума. И тогда я понял, что у меня не осталось ничего — ни будущего, ни жены, ни лекарств для Тадика, и такой красный туман заволок мне глаза, что взял я с полки тот диск из Мюнхена и ударил им отца по голове, а потом, когда он упал, еще несколько раз ударил.
В защиту свою я бы хотел добавить, что действовал в шоке, под влиянием психической боли и сильного возбуждения.
Прокурор Теодор Шацкий взглянул на сидящего перед ним бедолагу. Блондинчик, невысокого роста с большущими глазами и длинными черными ресницами — ни дать ни взять министрант[121], как с картинки. Он посмотрел на монитор с текстом протокола. По лицу прокурора нельзя было догадаться, что на нем лежит большая ответственность — судьба паренька и его семьи во многом зависела от него. И речь шла не о классификации деяния. Убийство было очевидным, даже если эксперт сжалится и признает исключительную степень возбуждения, то в соответствии со статьей он получит, скорее всего, лет восемь. Главное тут было в том, закроет ли Шацкий глаза на ложь Магеры.
— Где теперь живет ваша жена? — спросил он.
— После принятия наследства через суд у меня теперь есть дом и земля, и она живет там с ребенком. Говорят, даже неплохо устроилась, двоюродная сестра написала.
— На какие средства?
— В конце концов послала в Евросоюз ходатайство, в гмине[122] есть люди, которые бумаги заполняют. Плюс пособие. Если б я был уже в тюрьме, а не в изоляторе, то тоже мог бы подрабатывать и высылать.
Магера смотрел на него умоляюще. Вертелся на стуле, не имея понятия, что означает молчание прокурора. А оно означало, что тот пытается вспомнить все подобные дела в прошлом. Он забыл, когда впервые ради высшего блага поставил себя над кодексом, доверяя в большей степени своему суждению, нежели безжалостному закону. Возможно, были в нем ошибки, возможно, бывал он несправедлив, но это основа правопорядка в Польской Республике. И в тот самый момент, когда прокурор сочтет, что может проскользнуть между его статьями, он перестает быть прокурором.
У него было два выхода. Первый — принять версию Магеры. Точнее сказать, обвинить его в убийстве, причем адвокату даже будет легче его защищать. Обвиняемый сознается, жена подтверждает его версию, свидетелей нет, семьи у убитого отца нет, публичного обвинителя нет, апелляции, разумеется, тоже не будет. Отсидит несколько лет, вернется в Завихост, жена будет его ждать. В этом Шацкий не сомневался.
Второй вариант был связан с установлением так называемой «материальной правды». То есть в данном случае это бы означало обвинение в убийстве и Магеры, и его жены, приговоры от пятнадцати лет и выше для каждого, Тадика — в детский дом. На диске остались отпечатки обоих. Ни один из них не имел в крови ни грамма алкоголя. Перед убийством ребенок довольно странным образом оказался у соседки в двух кварталах от места преступления. Из осмотра тела следовало, что старик Магера умер за полтора часа до вызова «скорой» — хотели быть уверены, что врачи уж точно не спасут.
Но вместе с тем все, что рассказал херувимчик-садовник о своей жизни с Анной, об отношениях с отцом, все-все оказалось правдой, все подтвердили свидетели. Даже нотариус засвидетельствовал, что, когда старик пришел к нему, слушать его было противно — якобы хотел обговорить вопрос с землей, но на самом деле пришел, чтоб поиздеваться над своим сыном и его женой-шлюхой. А вызвать отвращение у нотариуса — дело не простое.
Магера ерзал на стуле, потел, взгляд его становился все более умоляющим. Шацкий вертел в пальцах монету, а в голове крутился только один вопрос — правда или половина правды?
5— Есть такая еврейская пословица: «Половина правды — все равно что полное вранье», — заметил раввин Зигмунт Мачеевский, поднимая бокал кошерного вина. Вино оказалось отменным, но Шацкий, не рассчитывая на ночевку в Люблине, не мог, к сожалению, позволить себе больше ни капли.
Несколько часов назад, отмеряя километры по щедрому на ямы узкому шоссе от Сандомежа до Люблина, он не возлагал особых надежд на предстоящую встречу. Ему просто хотелось поговорить со знатоком еврейской культуры, узнать нечто такое, что пускай и не внесет перелома в следствие, но в решающий момент даст возможность не проглядеть оставленную их безумцем улику. И понять, нет ли в этой странной игре какого-то второго дна или скрытого значения, которое он не в состоянии разглядеть, поскольку ему не хватает знаний.
Правда, специально он об этом не думал, а, стуча в дверь квартиры в центре Люблина, ожидал увидеть симпатичного, остроносого, седобородого старичка, взирающего из-под полукружий очков с мудрой добротой. Нечто среднее между Альбусом Дамблдором и Беном Кингсли[123]. А тем временем дверь ему открыл мужчина крепкого телосложения в рубашке поло, по виду настолько же интеллигентный, насколько может быть безобидным налетчик на Грохуве[124]. Раввину Зигмунту Мачеевскому было лет тридцать пять, и смахивал он на Ежи Кулея[125]. Но не на того старого депутата, а известного по черно-белым фотографиям спортсмена, когда тот завоевывал золотые медали на Олимпийских играх. Треугольное лицо с резко очерченным подбородком, задорная улыбка забияки, плоский боксерский нос, а выше — глубоко посаженные, пристально смотрящие светлые глаза. И залысины, врезающиеся в коротко постриженные черные курчавые волосы.
Прокурор Теодор Шацкий старательно спрятал удивление, но, войдя в квартиру, не удержался. На его лице отразилось такое изумление, что молодой раввин расхохотался. То обстоятельство, что гостиная была заставлена стеллажами с книгами на нескольких языках, было вполне объяснимым, но то, что фотообои между этими стеллажами демонстрировали красавиц в натуральную величину и в одних купальниках, оказалось весьма неожиданным. Шацкому стало интересно, чем руководствовался раввин при подборе девиц, не все тут, пожалуй, были еврейками, разве что одна, с копной обсидиановых волос, связанных в конский хвост, выглядела как офицер израильской армии. Он вопросительно взглянул на Мачеевского.
— Эти барышни — мисс Израиля последних десяти лет, — объяснил раввин. — А повесил я их потому, что, как мне кажется, пора сменить имидж, пора перестать держаться за шмонцес[126], субботние свечи, лапсердаки и сольные скрипичные концерты на крыше[127].
— И эти украинские модели тоже? — поинтересовался Шацкий, показывая на стройных блондинок на нескольких снимках.
— А вы думали, что все там похожи на Голду Тенцер?[128] В таком случае приглашаю вас в Израиль. Только перед отъездом не забудьте нежно проститься со своей женой. Возможно, я необъективен, но, мне кажется, что более сексапильных женщин на свете не существует. А это немало значит в устах человека, который живет в польском академическом городке[129].
У Мачеевского была естественная потребность сближаться с людьми, и, хотя это не соответствовало характеру Шацкого, оба они быстро перешли на «ты». Раввин объяснил, что еврейское происхождение ведет от матери-израильтянки, имя получил в честь великого еврея Зигмунда Фрейда, а фамилию унаследовал от польского инженера, который сорок лет назад на пару дней выехал в служебную командировку в Хайфу да так и не вернулся ни к своей брошенной жене в Познань, ни к своим детям.