Зигмунт Милошевский - Доля правды
Прокурор Теодор Шацкий переместился ближе к нему, но вместо того, чтобы осенить себя крестным знамением, вытащил телефон и позвонил Соберай.
— Я в соборе. Скажи Вильчуру, чтоб выслал сюда двух полицейских и криминалистов, как только они закончат у Шиллера, а ты и он… Нет времени на треп, приезжайте сразу.
Он отключился и общелкал мобильником холст. Теперь, когда в этом разливе черноты глаза его уже могли выделить менее темные очертания, он мог сравнить оригинал с репродукциями. В данном случае размер имел колоссальное значение. Репродукции он рассматривал в книгах или на экране небольшого ноутбука, здесь же ритуальное убийство было представлено на десяти квадратных метрах — размер небольшой комнаты. На первый взгляд казалось — вот ведь ирония! — что картина эта — самая большая удача де Прево. И с точки зрения живописного мастерства, и с точки зрения композиции, хотя художник остался верен комиксному описанию мученичества. Шацкий выделил отдельные этапы легенды о заклинании кровью. Справа два еврея занимались «снабжением». Один, явно богаче другого, в шляпе и плаще, предлагал матери купить у нее младенца. Другой чем-то заманивал ребенка, конфеткой или игрушкой, одновременно притягивая его за щечку, как это делает купец на невольничьем рынке. На противоположной стороне полотна евреи занимались умерщвлением или истязанием (или тем и другим) лежащего на простыне ребенка. Центральное место в композиции, как и следовало ожидать, занимала бочка. Поддерживали ее два еврея. В ней словно зубья торчали гвозди, и она напоминала какое-то фантастическое морское чудище, из пасти которого свешивались пухленькие ножки малютки. Капающую кровь собирал в мисочку блаженствующий мужчина с внушительных размеров носом. Де Прево не был бы самим собой, не зайди он слишком далеко в представлении ужасов. И вот, пожалуйста, — на земле валялись детские останки. Маленькое тельце, растерзанное псом, производило страшное впечатление. Из пасти собаки торчала оторванная ножка, своей очереди дожидались вторая ножка, ручки и головка — и все это лежало на земле.
Но Шацкий фотографировал не для того, чтобы иметь при себе это впечатляющее произведение искусства. Он фотографировал, потому что поперек полотна красной краской были выведены древнееврейские буквы:
Ржавые, они светились на солнце словно кровавый неон, производя чудовищное впечатление, и Шацкого не удивила реакция мрачного уборщика. Он подозревал, что это могла быть типичная реакция католика при виде еврейских букв — боязнь, как бы не спрыгнули они с картины, не пронеслись по всему нефу и во второй раз не распяли Господа нашего Иисуса Христа, аминь.
Соберай и Вильчур появились немного погодя, одновременно с ксендзом-каноником и викарием — тех привела Жасмина. Представляли они собой довольно неожиданную пару. Шацкий, услышав, что вызваны каноник и викарий, вообразил себе комедийные фигуры — этакого пухленького толстячка и юнца с оттопыренными красными ушами. А тем временем перед ним стояли один к одному Шон Коннери и Кристофер Ламберт, словно они только что покинули съемочную площадку «Горца»[112]. Оба красивы до безобразия.
После непродолжительной пикировки присутствующие уяснили, что в интересах обеих сторон об увиденном лучше не распространяться, и это разрядило ситуацию. Следователи занялись следствием, а священнослужители, сославшись на обязанности охраны Дома Божьего, приняли роль зевак. Нет, до конца они умаслены не были, но перспектива прибытия епископа, который уже на всех парах летел из Кельц в свой родной собор и, кажется, был крайне недоволен, — перспектива сия была куда более незавидной, чем присутствие полиции и прокуратуры. А то, что епископ пользовался заслуженной репутацией холерика, могло означать одно — неприятности сегодняшнего дня еще только начинаются.
— Если это не краска, а кровь, то нужно проверить, не человеческая ли она, провести исследование ДНК и сравнить с кровью убитых и Шиллера. Мало того, обследовать каждый сантиметр пространства вокруг полотна. Надпись находится довольно высоко, и тот, кто ее сделал, должен был установить стремянку, влезть под портьеру, поставить ногу на ступеньку и повесить ведерко. Это дает десятки возможностей, чтобы оставить след, и этот след я должен иметь. Даже если нам сейчас кажется, что он и выеденного яйца не стоит, в суде он может оказаться на вес золота как звено в длинной цепи доказательств. Поэтому, если кто-то из криминалистов пискнет, дескать, нет смысла, надо внушить ему, что есть.
Соберай взглянула на него кисло.
— А меня ты теперь держишь за стажера?
— А тебя я предупреждаю, если придет сюда какая-нибудь Кася, с которой вы ходили в детсад, и станет умолять, что ей нужно с ребенком к врачу и что нет надобности все-все обследовать, потому что, мол, мелочи, то ты ей скажешь, что ее обязанность торчать тут до самого вечера и все как есть сфотографировать, даже если после этого она перестанет с тобой разговаривать. Ясно?
— Не учи ученого…
— Тридцать девять.
— Причем тут мой возраст?
— На моем счету тридцать девять дел об убийстве, двадцать пять из них закончились приговором. И тебя, Бася, я не прошу. Я тебе отдаю распоряжение. Прокуратура — иерархическое учреждение, здесь нет места демократии.
Ее глаза потемнели, но она не произнесла ни слова, только кивнула. За ней, опершись на исповедальню, неподвижно стоял Вильчур. К этой сцене восхищенно приглядывался викарий — видно было, что Дэна Брауна он знает не только в теории, как дьявола в писательской шкуре, но явно несколько вечеров посвятил основательному изучению своего врага. Он откашлялся.
— Первое и третье слово одинаковые. Скорее всего, это какой-то шифр, — произнес он еле слышно.
— Я даже знаю какой, — проворчал Шацкий. — Алфавит называется. Ксендз, вы знаете иврит? — спросил он каноника безо всякой надежды, будучи убежден, что тот в ответ сотворит крестное знамение и начнет изгонять дьявола.
— Я могу это прочесть. Первое и третье слово — «айн», среднее «техет» или «тахат». К сожалению, не знаю, что они означают. «Айн» — это, похоже, «один», как в немецком, только тогда это был бы идиш, а не иврит. — Должно быть он заметил недоуменный взгляд Шацкого, ибо язвительно добавил: — Да, представьте себе, у нас на семинарах была библеистика с элементами древнееврейского. Только я не всегда был внимателен, знаете, первые занятия, утром мы еще были уставшими после погромов.
— Простите, — сказал Шацкий. Ему и впрямь стало досадно, он понял, что, отвечая стереотипом на стереотип, мало чем отличается от пьяных неофашистов, которых вчера велел арестовать. — Весьма сожалею и благодарю за помощь.
Ксендз кивнул, а у Шацкого что-то щелкнуло в голове. Это уже начинало раздражать — если бессмысленные щелчки не прекратятся, надо будет поискать помощи у невропатолога. Но о чем могла быть речь на сей раз? Погромы? Семинары? Библеистика? А может, он что-то увидал краем глаза? Может, мозг его отметил что-то важное, что ускользнуло от сознания? Он внимательно осмотрелся по сторонам.
— Тео… — начала было Соберай, но он остановил ее жестом.
В одной из боковых часовенок его внимание привлекло изображение Христа Милосердного, копия с холста, написанного со слов сестры Фаустины — ей было видение. А под холстом — цитата из Евангелия от Иоанна: «Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас».
Щелк.
В чем дело? Речь о Христе? О Фаустине? О цитате? О милосердии? Этого еще в его деле не хватало. Или о святом Иоанне Евангелисте? Тетки в магазине болтали о каком-то библейском конкурсе, и у него тогда тоже щелкнуло. Только в тот момент его голова была занята Гитлером и Джорджем Майклом. Боже, что за мысли! Он и сам их порой стеснялся. Сосредоточься! Библейский конкурс — щелк. Иоанн Евангелист — щелк. Семинары — щелк.
Не отводя взгляда от полотна, он старался соединить между собой эти факты.
Щелк.
Еще чуть-чуть, и он бы выматерился на весь костел. Как же можно быть таким идиотом, как!
— Нужно Святое Писание. Немедля! — бросил он викарию, и тот, не дожидаясь разрешения ксендза, кинулся в сторону ризницы. Только и слышен был просвист сутаны, прямо как в кино.
— Какие священные книги вы знаете, ксендз, чтоб начинались на букву «К»? — спросил он.
— В Библии Тысячелетия[113] такого указателя нет, — подумав, ответил каноник. — Тем не менее на букву «К» начинается книга Kapłańska[114], две Krylewskie[115], две Kronik[116] и Koheleta[117]. А в Новом Завете у нас два Послания к Коринфянам и одно к Колоссянам. Так мне сдается. По-латыни же нет ничего, что бы начиналось на «К», есть на «С» — Canticum Canticorum, то есть Песнь Песней в Ветхом Завете, и, разумеется, те же самые Послания к Коринфянам и Колоссянам.