Нелли Федорова - Дом на миндальной улице
Я уже не говорю о том, как используют детей и все, что с ними связано, чтобы заполучить или увести из семьи мужа, чтобы получить выгодный пост в палате, покричав с разрыванием одежды на груди о страданиях и унижениях бедных детишек. Как натаскивают детей на воровство, мошенничество, подслушивание, на самые подлые занятия с тем расчетом, что ребенка оправдают и отпустят, когда взрослого наказали бы со всей строгостью. Как иные (и это отражено в нашей истории) собирают из сирот и подкидышей банды, развращают, озлобляют и используют эти шайки детворы, которые потом бесчинствуют, доходя до самых пределов вседозволенности. Об этом горько говорить. стыдно слышать, оскорбительно признавать, но это так, все это существует в этом мире. Это позволяют, меж тем в теплых защищенных комнатах разглагольствуют под чашечку кофе о правах детей, о ценности детей и так далее.
Лицемерное, подлое, двуличное общество! Я знаю, что они плюются, произнося мое имя за то лишь, что я требовала уважения к детям и капельку здравого смысла матерям. А сами позволяют продавать детей, убивать детей, пытать детей, насиловать и сажать на цепь, как зверей! Я знаю об этом, потому что видела это у Клавдия. В его обществе есть такие, которые находят изуродованных детей забавными. Феликс прав – я не могу ненавидеть Клавдия, не могу ненавидеть Нолу или отца, но я ненавижу, ненавижу всей душой, каждой капелькой своего тела и души эту человеческую подлость, это отворачивание, когда творится зло. Ненавижу и не прощу!
Конечно, все это я рассказывала Аэринея не совсем так, как написала, хотя и это не все, что я думаю, да и не так полно, как хотелось бы. Может, это звучит несколько наивно, да я и не привела тех возмутительных примеров, которые бы оттенили мои слова должным образом. Но я так много говорила об этом и уже давно все решила для себя, что вновь толочь воду в ступе мне не хочется. Знаю, что мои слова могут принять только три человека на свете, а остальные не поймут и будут возмущаться, хотя какое мне дело до остальных, когда мне достаточно и тех троих? Я могла бы говорить об этом долго, но факт остается фактом – несмотря на все те громкие крики о ценности детей и важности этой пресловутой беременности, ценностью они являются для крайне малого количества людей. Для остального большинства дети – игрушки, орудие для своих целей, и многое другое, что обращает самих детей в несчастные и сами по себе ненужные существа.
Я точно не помню, с какой ночи все началось. Помню только, что та ночь была на удивление душной и тяжелой, а с рассветом пришла чудовищная гроза. Дождь шел тогда два дня, а потом все снова стало по-прежнему…
Было так жарко, что я не могла уснуть. Я извелась, пытаясь улечься и вызвать сон, но все было напрасно, простыни подо мной горели, воздух был недвижный и такой густой, что его не хватало на вдох. Смирившись с бессонницей, я накинула легкую одежду и вышла на небольшой балкон, который смотрит на море. Снаружи сильно пахло морской травой, рыбой, солью, было тихо, плеска волн было не слышно. Единственными звуками был назойливый треск цикад и стук большого мотылька, бьющегося о стекло. Небо было светлым, все в звездах, и из окна его было видно очень много, до горизонта, где уже звезды на небе сливались со звездами, отраженными морем. Я посидела немного, глядя на темные сады соседей, на скалы и рыбацкую пристань, а потом услышала, что меня окликнули. Я сначала не поняла, кто и откуда меня зовет, а потом подняла голову и увидела Аэринея. Он сидел на окне своей башенки и смотрел на меня сверху вниз. «Не можешь уснуть?» – тихо спросил он. Я покивала. «Хочешь, я спущусь к тебе?» – снова спросил он, и я улыбнулась в ответ. Он спустился в комнату, и мы разговорились, говорили до утра, смотрели, как рождаются у горизонта алые всполохи, как там начало сверкать и мерцать, как били, змеясь, молнии, как гроза надвигалась с моря, неся с собой бешеный ветер, валы белой пены, разнузданный разгул стихии. Это была пляска ветра и моря, а мы любовались ею за надежными стенами, в уюте маленькой комнаты, хоть порой раскаты грома заставляли стекла дребезжать, а стены сотрясаться. Мы говорили и говорили, и никто нам не мог помешать, никто не прерывал и не останавливал, и это было настоящим блаженством.
С той ночи так и пошло, что иногда Аэринея оставался и после сигнала к тушению огней, или, если у него были дела, после работы садился на окно и ждал меня, моего знака спуститься. Мы сидели в темноте, но она нам не мешала, и беседовали порой всю ночь до утра обо всем на свете. Мы говорили о тех великих людях, которых он встречал, об обычаях прошлого и давних историях, которые он рассказывал так, будто они с ним случились только вчера. Он описывал легендарных царей и полководцев, философов и гениев, словно они завтра могли прийти к нам на завтрак выпить кофейку. Мы обсуждали книги, которые он мне разрешил брать из своей библиотеки. Я была поражена, читая их, видя в них те мысли, что порой и мне приходили в голову, но которые я гнала от себя и не осмеливалась думать. Через них я прикасалась к великой мудрости людей прошлого, которая была здесь, в Эосе, намеренно уничтожена или сокрыта. И обо всем этом я могла теперь поговорить с Феликсом Аэринея. Казалось, для нас нет запретных тем, он отвечал на любые мои вопросы, поддерживал любой разговор, но все же о своем бессмертии, о том, как это случилось, не говорил. Обходил стороной, при этом охотно рассказывал о событиях многовековой давности со своим участием, живо, непринужденно, разъяснял давно забытые интриги, упоминал затертые временем имена… Я не могу ему не верить. Да и, наверное, никто не сможет считать его лжецом, раз послушав, как он рассказывает о прошлом. Для него оно не перечень событий или смутно обозначенных портретами лиц. Прошлое в устах Аэринея дышит и чувствует, оно неотрывно связано с настоящим, с будущим, оно не кануло и не миновало. Мир мог забыть, все эти люди, вещи и события остались каждое в своем отрезке времени, каждое на своем куске извечного пергамента истории, уходящей в темноту, но в памяти Аэринея все это продолжает жить, будто люди не умирали, а просто уехали в другие края и лишь ждут срока, чтобы вернуться. И в такие минуты я чувствую их незримое присутствие, ощущаю биение их сердец, которые будут биться до тех пор, пока Аэринея помнит.
Грозы все так же приходят под утро. Наверное, скоро все изменится, потому что уж очень долго тянется эта жара, это безветрие, суда стоят, и мы не можем покинуть Эоса при всем желании. Единственный шанс – уйти на веслах в новолуние, когда будет достаточно темно для того, чтобы уплыть из порта. Аэринея говорил, что условился с пиратами и их лодка будет нас ждать в первую безлунную ночь. Придется идти на веслах, говорил он, до Волчьей Стены, а там будет ждать галера. На ней мы уже в любом случае будем в безопасности, а там с ветром или без будем добираться до Селестиды или хотя бы пограничных территорий. Когда я думаю об этом, волнуюсь. Представляю город с алыми крышами, с величественной Ареной, с белыми голубями, кружащими над Площадью Пяти Храмов, с поющими фонтанами, в которых по ночам плавают масляные лампы с разноцветными стеклами. Думаю о библиотеке на вилле Аэринея, о празднике сбора винограда, когда деревенские девушки пляшут босыми ногами в полных чанах. О ферме, где живут тонконогие эльшерийские кони, среди которых никогда не бывает коней светлой масти. Я думаю о будущем, которое неотвратимо, которое так близко, которое у меня будет. Мне хорошо здесь, в доме на миндальной улице, но там я буду свободна. Там не будет Гая Клавдия и Северина Нолы с его ублюдками. И там я буду не одна. Я знаю, что с Аэринея мы уже никогда не разойдемся как чужие. Я видела это у него в глазах. Вчера, и позавчера и позапозавчера тоже. Потому что что-то уже изменилось…
В тот раз мы тоже говорили. Уже давно погасли все огни, исчезли последние прохожие, все затихло, умолкло море, ветер был слабый, едва ощутимый, но он был, слегка шевелил края занавесей, приносил ощущение прохлады. С улицы в открытое окно тянуло еще не остывшей пылью, полынью, медуницей из чьего-то садика. Окна в комнате разные. Два окна, выходящие на балкон в сторону моря, высокие, от пола до потолка. А то, что выходит на улицу, широкое и начинается на высоте бедра. Аэринея часто сидит на нем. Он вообще любит сидеть на подоконниках, как птица, готовая в любую минуту взлететь. Я как-то спросила его, а он рассмеялся в ответ, мол, эта привычка у него уже давно. Что на своей вилле он тоже устроил себе кабинет в башне, выходит на карнизы и сидит там на выступающих опорных балках, на солнце и ветру, глядя на море. Хотела бы я увидеть это место и тоже посидеть с ним. Он говорит, оттуда замечательный вид на окружающие края, и что от высоты легко кружится голова и кажется, что летишь… Когда он так говорит, я чувствую, как он любит то место, деревни, холмы, апельсиновые рощи, это ему дорого.