Екатерина Лесина - Улыбка золотого бога
– А это ты сейчас и напишешь кто.
– Я дороги не знаю! Я бы заблудился!
Владислав Антонович тяжело вздыхает, тянется к нижнему ящику стола, движения его нарочито медленны, и от этого становится даже не страшно – жутко. Почти так же жутко, как в том сне с идущими по следу всадниками.
– Твое?
На стол лег нож. Рыбка-рукоять с глазами-камушками и длинным лезвием-плавником – бесполезная игрушка, но красивая.
– Мое, – признался Вадим.
– Вот и молодец, что не отрицаешь, – похвалил Владислав Антонович, подвигая нож поближе. – Видишь, что на лезвии?
Мелкая россыпь пятен ржавчины. Нет, Вадим сразу догадался, что это не ржавчина, но мысль о том, что именно этим, игрушечным, купленным каприза ради ножом убили Игоря, не укладывалась в голове.
– Он же тупой совсем, им… им и банку консервов не вскроешь!
– Банку, может, и не вскроешь, а горло перерезать – запросто. Да и почему тупой? Был тупой, стал острый.
– Это не я! Понимаете, не я! Я уехал из лагеря, я оставил вещи там, кто-то взял и…
– А зачем?
Действительно, зачем? Зачем кому-то убивать Игоря? Безобидного даже в гневе Игоря, любящего покомандовать и поорать, хрипнущего к вечеру, остро недолюбливающего бездельников и врунов, беззаветно влюбленного в археологию… зачем?
– А мне зачем?
– Ну… – Владислав Антонович убрал нож. – Во-первых, имеются показания, что накануне убийства между тобой и потерпевшим случилась ссора. Отрицать не станешь?
– Не стану.
– Он угрожал тебе увольнением и отчислением из аспирантуры. Было?
– Было.
– Отсюда и мотив.
Да глупый мотив, нелепый, как вся эта история. Не исполнил бы Игорь угрозу, сорвался он, с кем не бывает, а вернулись бы – поговорили бы нормально, он бы понял, ведь сам их видел.
– Кого их? – моментально встрепенулся Владислав Антонович, прерывая мысли, которые неожиданно для Вадима перешли в слова.
– Всадников.
Пришлось рассказывать. С самого начала, с курганов, на которых собирались работать изначально, с проблем, с предложения Ивана Алексеевича… потом дошла очередь и до кладбища, и до снов, в которых всадники гнались за Вадимом и едва-едва не догнали.
К чести Владислава Антоновича, слушал он внимательно, хоть и кривился, видимо, заранее полагая все рассказанное ложью и вымыслом. А и вправду звучало дико, Вадим и сам бы себе не поверил.
– Я понимаю, что все это кажется… странным.
– Не то слово, – поддержал следователь, но выглядел не злым, скорее задумчивым.
– Думаете, я лгу?
– А кто-нибудь еще хотел уехать? Из лагеря? Кроме вас?
– Нет. Не знаю. Наверное, нет. Оставалось-то всего семь дней…
– Так почему же ты эти семь дней не выдержал, сбежал?
Как ему объяснить? Как рассказать про липкий ужас пробуждения, когда сведенное судорогой тело пытается бежать, а сзади, ошметками кошмаров, доносится топот копыт, гортанные крики конников, свист нагаек, рассекающих воздух?..
– Мне было плохо. Я не мог дальше находиться там.
– Разберемся, – неизвестно кому пообещал Владислав Антонович.
Этот разговор закончился вполне ожидаемо. Из кабинета Вадима проводили в камеру. Небольшая, с выбеленными стенами и все теми же цельнолитыми решетками на стрельчатых окнах, она пахла хлоркой и еще почему-то чесноком. А трехдневное пребывание в ней запомнилось в основном смутным беспокойством, которое не отпускало Вадима ни днем, ни ночью, заставляя ворочаться с боку на бок, просыпаться и снова гадать – кто же убил?
Вяштин с его болезненной интеллигентностью, неспособностью возразить кому бы то ни было – начальнику, жене, маме жены, кондукторше… или нарочито бесшабашный Пашка? Вечный романтик, вечный влюбленный, вечный источник проблем. Деловитый Стаховский, расписавший жизнь по дням и месяцам? Запойный Виталька? Надежный Назар? Или ненадежный, но незаменимый в некоторых вопросах Жека?
Дуся
На стекле отпечаток ладони, разлинованный дорожками дождя. Сумерки. Тишина. Дом, обычно полный звуков, самых разных, от скрипа половиц, протяжного скрежета просевшей и скребущей пол двери, шуршания шагов и шелеста упавшей газеты, затих. Только дробно стучат капли дождя.
Мне страшно. Я не могу больше выносить тишину и темноту, но и не могу встать и включить свет, всего-то пару шагов – оторваться от окна, ступить на ковер… на место, где был ковер, а теперь – пыльный квадрат, разбитый следами чужих ног. Пол вымыт, в воздухе пахнет цитрусовой отдушкой, но следы отчего-то остались, и квадрат на месте ковра – напоминание.
Я нашла Нику, я вернулась, толкнула дверь и увидела…
– Дуся, ты тут? – Дверь открылась без стука, рука властно шлепнула по выключателю, и мне пришлось зажмуриться, сдерживая слезы. Временная слепота и резь в глазах принесли облегчение, тоже временное. – Я так и знал, что ты тут.
– Откуда?
Дождь на волосах, на плечах, на рукавах серой куртки Якова, в руке, роняя на пол капли, – зонт, белый с черными иероглифами. Аллочкин.
– От верблюда, – не слишком вежливо ответил Яков, пристраивая зонт в углу. Сняв куртку, стряхнул и повесил на спинку кресла, с неудовольствием оглядел забрызганные грязью ботинки и брюки.
– Ничего, что я так?
– Ничего.
– Плакала?
– Нет.
– Значит, собираешься плакать. Дуся, я по делу вообще-то. Ты есть хочешь?
– Есть?
– Есть, в том смысле, что кушать, питаться. А то ужина, по всей видимости, не будет, а есть охота, да и поговорить надо. Предлагаю совместить одно с другим, если ты не против. Или ты, как остальные, мучима угрызениями совести и потерей аппетита?
Ехидство и насмешка, мое желание огрызнуться и второе – согласиться, потому что есть и вправду охота. Только неудобно это – спокойно ужинать, когда вокруг творится такое. Яков правильно понял мою нерешительность.
– Дуся, рефлексия рефлексией, но твое личное страдание в данном случае ничем ситуации не поможет, поэтому прекращай думать о том, что могло и чего не могло бы быть, если бы… давай, пошли, имеется к тебе парочка вопросов.
Кажется, мне они не понравятся, но Яков прав, все лучше, чем сидеть и пялиться на черноту за окном.
Кухня похожа на операционную. Белая плитка, хром и глянцевая чернота приборов, хрустальный блеск бокалов на специальной стойке, отражающийся в мраморной столешнице россыпью огней. Мне несколько неловко за вторжение, Яков же, напротив, ведет себя свободно и даже нагло.
Открыв холодильник, он внимательно изучил содержимое, после чего извлек брикет масла, ветчину в вакуумной упаковке, крохотные помидоры-черри в прозрачном, запотевшем изнутри контейнере, добавил сыр и яйца.
– Яичницу будешь? – Насмешливый взгляд, сначала на меня, потом на часы, где стрелки подбирались к цифре «восемь», и вердикт: – Будешь. Давай помогай, где тут сковородку спрятали? Кстати, ты не заметила? Люди постоянно норовят припрятать некрасивые вещи. Ну или не вещи, но все, что не блестит, – Яков щелкнул пальцем по бокалу, который отозвался жалобным звоном. – Представь, что жизнь – это кухня… Тебе два или три жарить?
– Два.
– Три. Итак, жизнь – кухня, а все, что в ней, – утварь, что поновее и попригляднее, то наверх, на обозрение, а прочее – по шкафчикам, шуфлядочкам, чуланчикам.
Зашипело масло, расползаясь желтым озерцом, а в животе заурчало. Стыдно-то как.
– А теперь представь, что всего этого накапливается много… – На сковородку плюхнулось первое яйцо, следом второе и третье. – Очень и очень много… так, что место заканчивается и все это упрятанное добро норовит вывалиться. Дверца, конечно, закрыта, но стоит потянуть за ручку, легонечко толкнуть, даже задеть… Сыр подай. И помидоры порежь на салат. Добавь кинзу и сулугуни, немного перца и оливкового масла…
– О чем ты поговорить хотел?
Кухня, наполняясь ароматами, теряла хирургическую чистоту. Зато теперь здесь было уютно и удобно, острый нож кромсал помидоры, сулугуни рассыпался крупной творожной крошкой, а листики кинзы пряно пахли.
– А я уже говорю. Ты ведь знаешь их тайны, правда? Не потому, что любопытная, но потому, что наблюдательная, а еще влюбленная – адское сочетание. Осторожнее, пальцы не порежь.
Лезвие царапнуло ноготь. Неприятно, но несмертельно, а вот кухонный уют растаял. Ну да, с чего это я решила, будто Яков – друг? Более того, человек близкий, родной, понимающий?..
Он – работает. Даже сейчас, подняв сковородку над огнем, поддевая бело-желтую яичную массу лопаточкой, чтоб не пригорела, он работает. И когда улыбается – работает, и когда делает вид, что сочувствует, и когда насмехается.