Нил Олсон - Икона
Он теперь ощущал благодарность за самые простые вещи, которые все еще продолжали существовать в этом безалаберном городе. Им нет необходимости существовать вечно. Еще несколько лет, а может, и меньше, — и достаточно. Но лучше не думать об этом, как постоянно повторяла его внучка. Как глупо. Это было единственное, о чем он мог думать; это было единственное, о чем стоило думать. С ним уже не было его жены и сына — они опередили его. Он не разговаривал ни с кем, кроме сиделки и внучки, если та находила для этого время в перерывах между поездками в Лондон или Калифорнию, где тратила его деньги. Он представлял, как она внимательно смотрит на стены в какой-нибудь галерее вроде Санта-Моники, задумчиво расхаживает по комнате или принимает поспешное решение, о котором потом будет жалеть. Уже готовят к упаковке полотна Хокни или Тибо или еще каких-нибудь новых, менее талантливых художников, которых она только что для себя открыла. Ужасно. Ну почему она, унаследовав его пристрастия, не унаследовала его вкус? И куда она только девает все эти картины. Наверное, ни в одной из ее квартир уже не осталось свободных стен. Не развесила ли она их у него, пользуясь его слепотой? Нет, она не могла настолько его не любить. И все-таки он спрашивал об этом сиделку. И конечно же, он никогда не узнает, говорила ли та ему правду. В конце концов, воровала же она у него книги. Ну да ладно, пусть пользуется.
Книги были его страстью еще с детства. Они были его первой и, как он теперь понимал, значительно более сильной любовью, чем живопись, которая стала для него печальной одержимостью, ярким пламенем, сжигавшим его в середине жизни. Книги никогда не приносили ему разочарования. Он не стремился заполучить первые издания, хотя и их было немало в его библиотеке. Он не пытался сохранить их девственную чистоту, не относился к ним как к предмету искусства. Книги существовали для того, чтобы их читать, и не просто читать, а перечитывать еще и еще раз. Большинство его книг прожили долгую жизнь и были изрядно потрепаны — свидетельство того, что читали их не один раз. Он нуждался в том, что в них скрывалось. И дело не столько в знании или мудрости — каждый дурак ищет мудрость в книгах. Боже мой, какой идиотизм! Сюжеты, жизненный хаос, который вдруг превращался в гармонию, — вот что любил он в них. «Вранье», — отзывался о романах, которые он читал мальчишкой, его отец. Да, но какое красивое вранье, какое полезное вранье среди жесткой, трудной, обличительной правды. Даже биографии, воспоминания и очерки — Босуэлл, Августин, Монтень — все вранье.
Но какое это имело значение? Все равно они несли в себе отзвук реальной жизни.
Не потому ли шестьдесят или семьдесят лет назад он обратился к живописи, ожидая найти в ней то же? Он уже не помнил точно, но, наверное, это было так. И постепенно ценности, диктуемые окружавшим его миром, людьми, такими как его отец, — полученное по наследству или самостоятельно накопленное богатство, — затуманили его разум. Он втянулся в эту игру приобретательства, стал настоящим мастером, перестав задумываться о ее изначальной цели. В клубах Цюриха или здесь, в Нью-Йорке, он рассказывал и пересказывал многочисленные истории своих побед — удачное приобретение полотна там-то или выхватывание его из-под носа того-то, и часто его поверженные соперники сидели с ним за одним столом и от души смеялись над этими рассказами. Подумать только, дилетант, банкир, а сумел обскакать самых опытных дилеров. И солью этих историй всегда были не полотна, а сама сделка.
Хотя, конечно, это было неправильно. Это было упрощением. Клубные разговоры никак не передавали его внутренних ощущений. Он любил свои полотна, да, любил. Ничем иным нельзя было объяснить его выбор. Его решениями руководила любовь, а не жадность. Это было единственным логичным объяснением. Это было его единственной надеждой на прощение — то, что им двигала любовь.
Он нажал на кнопку в ручке кресла и услышал, как внизу, в комнате сиделки, зазвонил звонок. Могла хотя бы сказать ему, какие книги брала, — но тогда это означало бы признание. Как бы дать ей понять, что он не против? Он мог бы даже посоветовать книги, соответствующие ее ограниченным познаниям. Конечно, если она читает их сама или дает друзьям. Боже, а что, если она их продает? Это было бы мерзко. Нет, если она их продает, этому надо положить конец.
Книги. Он уже не мог читать даже крупный шрифт. Иногда внучка читала ему вслух, в основном стихи. У нее была своеобразная манера чтения, но он наслаждался уже самим звуком ее голоса — что бы она ни произносила. В последние дни он чувствовал, что во время чтения она думает о своем: случалось, он просил ее перечитать тот или иной абзац, и она не сразу находила его. Он предложил ей прекратить чтения. Она пыталась возражать, но в ее голосе он услышал облегчение. В любом случае сейчас он уже редко ее видел. Что-то в ней изменилось: она уже не была той, прежней девочкой. Сиделка никак не годилась в чтецы: ее могла увлечь только Библия. Он попытался было прослушивать записи на кассетах, но это было ужасно: актеры читали настолько манерно, что порой невозможно было ничего понять. Итак, все. Жизнь без книг. Это было тяжелейшим ударом для него — вторым после смерти сына. Как ему казалось, смертельным ударом. А внучка еще удивляется, что он думает о смерти! А что ему остается?
Он снова нажал кнопку звонка, но женщина уже стояла перед ним, ее темный силуэт вырисовывался на фоне окна.
— Я здесь, мистер Кесслер.
— Я вижу.
Сколько она простояла там, следя за ним? Или, еще хуже, читая по губам? У него появилась привычка бормотать свои мысли вслух — так, во всяком случае, ему говорили некоторые.
— Вы не хотите поесть? Вы сегодня еще ничего не ели.
Опять эта еда. Он знал, что без ее напоминаний забудет о многих важных вещах, и все-таки эти причитания его раздражали. Он должен перехватить инициативу в разговоре, иначе придется выслушивать нескончаемую череду вопросов о меню, пищеварении и гигиене. Но он не мог вытащить из памяти ее имя, расплывшееся неопределенным пятном.
— Попросить Андре приготовить вам что-нибудь? Овсянку или сандвич?
— Диана. — Ага, вот оно. Как у богини-охотницы или покойной принцессы. Надо будет и в мыслях называть ее по имени, а не полагаться на ленивые заменители типа «сиделка». — Диана, я хочу в часовню.
Он проигнорировал ее вздох. Ее эмоции не трогали его; он знал, чего хотел. Он нуждался в размышлениях, а не в еде. В конце концов она у него работает, черт побери. Он спокойно сидел, не повторяя своей просьбы, чтобы не дать ей возможность услышать в его тоне отчаяние. Наконец она встала за креслом, и они двинулись. Теоретически он мог сделать это и сам. Кресло было снабжено мотором, а в доме давно установлен лифт. Он приказал установить его после того, как упал с узкой лестницы. Однако с тех пор, как ему стало отказывать зрение, даже простое передвижение по комнате стало рискованным из-за столкновений с мебелью; кроме того, его ужасала мысль, что в лифте может наступить спазм, и тогда, никого не дозвавшись, он умрет один в этом узком металлическом гробу. И его еще долго не найдут.
Двери лифта сомкнулись, и Кесслер вцепился в подлокотники. Он так и не смог привыкнуть к этому новомодному приспособлению, но оно позволяло ему передвигаться по дому, а не оставаться в заточении на одном этаже со всеми вытекающими отсюда ограничениями для разума и духа. Честно говоря, он редко испытывал желание вылезти из постели, но что-то заставляло его двигаться, чувствовать землю, вдыхать свежий воздух. Иногда он даже выбирался в парк, если ему удавалось уговорить пойти с ним внучку — нет, давай называй ее по имени. Кристиана. Школьные подружки называли ее Крис. Такое мягкое, вкрадчивое американское имя. Для него она была Ана. До смерти Ричарда они были очень близки. Она часто навещала его, сопровождала в ежедневных прогулках — до нее он никого не удостаивал такой чести. Они ходили по музеям и выставкам, беседовали об искусстве, немецком экспрессионизме, сюрреализме. Все вызывало у нее любопытство.
А затем появились эти газетные статьи о нечистоплотных сделках во время войны. Конечно, его имя напрямую не упоминалось, только название банка, но в банке он был отнюдь не последним человеком. У членов семьи возникли неловкие вопросы. Они никогда не задавались вслух, но постоянно ощущались. А потом — его первая серьезная болезнь, командировка сына, закончившаяся его гибелью. После этого мать запретила Ане навещать его. Никто никогда не говорил ему об этом, но он все прекрасно знал. Жена Ричарда ненавидела его, считала его виновником смерти мужа. Он и сам винил себя в гибели сына. Окончив школу, Ана снова нашла его, и они провели вместе несколько чудесных лет. В последний раз, когда они вместе ездили в Лондон, он познакомил ее с дилерами и владельцами картинных галерей, закупил полотна для ее растущей коллекции. Где-то между его первым инсультом и ее коротким неудачным замужеством визиты Аны стали реже. Тому было много причин, но ему казалось, что девочка просто стала уставать от его мрачного настроения, духовной и физической немощи. От чего она не устала, так это от его денег. Они были последним, что удерживало ее около него.