Екатерина Лесина - Проклятая картина Крамского
– Понятно.
Почти все было понятно, за исключением того, что эта Верой рассказанная история, несомненно, очень и очень жизненная, даже поучительная, к картине не имела ни малейшего отношения.
– Тогда… пойдем? – Вера обернулась, резко, точно подозревая, что бывший ее супруг вовсе не исчез, а прячется где-то в тени.
– Пойдем, – согласился Илья. – Только скажи… зачем ты меня убить пыталась?
Часть IV
Столица
Петербург встречал туманами и дымами.
Он был непривычно шумен, и Матрена жмурилась от счастья, вслушиваясь в многоголосье толпы. Кричали торговки, силясь перекрыть друг друга, суетился простой люд, заполняя грязные улицы. Медленно ползли экипажи. И все-то здесь, пестрое, неряшливое, порою уродливое, было ей мило и чудесно.
Неужели вернулась…
В столицу.
Давид был мрачен. И пусть решение о приезде принимал он, но все одно не мог отделаться от мысли, что, возвратившись, совершил самую большую ошибку в короткой своей жизни. И даже счастье жены не радовало.
– Спасибо. – Матрена поцеловала супруга в щеку. – Я так рада…
Он лишь вздохнул.
В конце концов, если вдруг что-то пойдет не так, всегда можно вернуться…
Встречала матушка.
– Ах, дорогой, – сказала она, обнимая сына. – Как же я по тебе соскучилась!
Невестку она одарила внимательнейшим взглядом и с трудом скрыла раздражение: роды, как сие порой бывает, нисколько не убавили ее красоты. Девка не располнела, не подурнела, нет, она выглядела так же, как два года тому…
– И вас, дорогая моя. – Графиня удостоила невестку поцелуя в щеку. – Премного рада, что ваше здоровье позволило вам вернуться в столицу… полагаю, вам будут здесь рады…
– Очень на это надеюсь, – ответила нахалка, скромно потупившись.
А вот Давид, пылкий несчастный мальчик, не сумел скрыть раздражения. Что ж… ревность – это уже хорошо…
Матрена успела отвыкнуть от этого дома, оглушающе огромного, пустого и столь недружелюбного. От свекрови с ее холодными глазами и удивительным умением появляться именно тогда, когда это появление наименее уместно.
От замечаний.
И критики.
Гардероб Матрены устарел? Так ее ли в том вина… Дорогая матушка сама понимает, насколько тяжело в провинции отыскать приличную портниху, а журналы вечно запаздывают. Но теперь, благодаря помощи графини – а она ведь не откажет в помощи? – Матрена надеется все изменить…
И закружилось.
Журналы.
Портнихи… мерки и примерки. Тафта и атлас. Поплины, сатины, кружево-блонд… перчатки и шляпки, зонты и зонтики, туфли, туфельки и башмачки… Матрена окунулась в этот чудесный мир женских мелочей, которые вовсе не были мелочами. Она вдруг обнаружила, что способна часами перебирать альбомы с узорами кружев или шитья, выбирая именно то, что подойдет ей.
И требуя.
И споря со свекровью, которая вскорости сама признала, что вкус у Матрены безупречен. А этакое признание, полученное от старой гадюки, грело душу лучше собольей шубки… Правда, Давид не желал понимать, что на самом деле кружево – это не пустяк, а очень даже серьезная проблема.
Нет, он слушал.
И кивал, когда требовалось, но при том явственно сдерживал зевки… Скучно ему было.
«…дорогая моя сестрица Аксинья.
Пишу тебе сама не знаю по какой надобности, ибо письмо это ты навряд ли получишь. Скорее уж в силу привычки некой, сложившейся за время моего жития в доме Бестужевых, чувствую я необходимость излить мысли на бумагу.
Жизнь моя вновь переменилась и на сей раз к лучшему. Я обрела то, чего желала всем своим сердцем, – свободу!
Нет, свобода сия, конечно, имеет свои границы, но в Петербурге, где я имею счастие ныне обитать, границы весьма условны. Полагаю, ныне ты по давней своей привычке подумаешь обо мне дурно, однако спешу заверить, что не имею и в мыслях оскорбить своего дорогого супруга изменой. Само собой, я люблю и Давида, и нашего сына.
Его пришлось оставить в поместье, чего ты, несомненно, не одобрила бы. А потому я несказанно рада, что ныне лишена возможности лицезреть и тебя, и твое неодобрение. Петруша в хороших руках, а в свете не принято, чтобы мать нянчилась с младенцем самолично. И не могу сказать, чтобы меня не устраивало такое положение дел.
Супруг мечтает о дочери, однако я надеюсь, что господь в милости своей убережет меня от второй беременности. Я не готова вновь оказаться в сельской глуши. Не теперь, когда передо мной вот-вот откроются ворота столицы…
Ах, дорогая Аксинья, когда б знала ты, сколько всего со мною произошло! Давече имела я счастие посетить галантерейную лавку, где и обнаружила прелестнейшие перчатки из оленьей кожи… Они, конечно, предназначены для верховой езды, в которой я не сильна, хотя гадюка и приобрела для меня две амазонки. И если шерстяная несколько грубовата, как на мой взгляд, то вторая из стриженого бархата чудо до чего прелестна…»
Лист бумаги отправился в камин, и Матрена, глядя на то, как расползаются по белому полю уродливые пятна ожогов, вздохнула.
Вспомнилась сестра.
К чему вдруг?
Конечно, стоило бы и вправду написать, коротко и прямо, как Аксинья любила… Денег послать. Платьев… Хотя к чему ей, боярской стряпухе, наряды? Да и не налезут, Аксинья всегда была широка в кости…
Как она?
Обыкновенно… Вон, царским указом всем волю дали, а на воле сестрица не пропадет. Запросы у нее невелики, и на ногах она стоит твердо. А если б и вправду нужда случилась, Аксинья написала бы, знает, где Матрену искать…
Нет, ни к чему думать о прошлом, когда будущее ждет. И оно прекрасно… Завтра, уже завтра все начнется, а потому следует отдохнуть хорошенько. И супруга успокоить, который в последнее время сделался не в меру ворчлив. Этак Матрена себя и вправду виноватой ощущать начнет.
А в чем ее вина?
В том, что она женщина?
Не понимает… Она пыталась объяснить, но все равно он не понимает… в письмах своих прячется. Не говорит, от кого, но тут и гадать нечего. Амалия… Это имя вызывало глухое раздражение, нет, Матрена не ревновала. К кому? К толстухе, которой недавно исполнилось двадцать четыре? Помилуйте, это почти уже старость, а она и замужем-то не была… Не берут, стало быть, несмотря на все приданое, вот и остается ей, что вздыхать и писать письма чужому мужу.
И впору пожалеть несчастную, да не примет она жалости.
И не надо.
Но Давид после тех писем становится задумчив. И ответы сочиняет часами, будто бы нет у него иных занятий… А стоит спросить, о чем же таком важном написано, все отмалчивается…
…мой милый друг.
Вновь пишу тебе, хотя давече клялся, что не стану больше мучить тебя своими домыслами и проблемами, которых, быть может, и не существует вовсе. И уповаю лишь на то, что нытье мое еще не надоело тебе.
А если и надоело, то ты отпишешь о том честно.
Говоря по правде, я с немалым удивлением обнаружил, что в этом огромном доме мне совершенно не с кем перемолвиться словом. Отец занят делами партии, в коих я, будучи от политики далек, ничего не смыслю. Матушка и Матрена увлечены созданием гардероба и, кажется, впервые нашли общий язык. Они пытались и меня вовлечь в удивительный и загадочный мир женской моды, однако я оказался слишком черств и напрочь лишен чувства прекрасного, потому и малые мои советы были отвергнуты. Хотя, видит бог, я не представляю, какова разница в полоске узкой и широкой и почему одну можно использовать с пуговицами квадратными, а к другой нужны круглые и обязательно костяные.
Только, умоляю, не просвещай меня! Я блажен в своем неведении! И даже не знаю, чего хочу больше: чтобы это их безумие длилось как можно дольше, принося в дом некое подобие согласия меж моими близкими женщинами, или же чтобы оно поскорей прекратилось.
Как бы то ни было, в данном вопросе от меня ничего не зависит.
Мне остается терпеть и подписывать счета – я пришел в ужас, обнаружив, что за дамскую шаль ныне просят пятнадцать тысяч рублей! Не говоря уже о прочих мелочах, за которые я мог бы приобресть не одно имение. Нет, конечно, Бестужевы не бедствуют, и данная шаль, даже десяток шалей, сотня их не пустит нас по миру, но все же эти перемены обходятся нам в немалую сумму. Не подумай, что я скареден. Скорее уж удивлен тому, что женщины, да и мужчины, готовы тратиться на подобную ерунду…