Юлий Файбышенко - В осаде
Гуляев выстрелил и снова приложился. В полминуты он выпустил три обоймы. Пламя в стволе бандитского пулемета погасло.
— Урра-а! — закричали в цепи около него.
Сзади одобрительно, хриповато сказал Сякин:
— Молодец, мильтон! Умеешь воевать!
Но Гуляев не ответил. Он слушал.
В тылу на поляне творилось что-то неладное. Гуляев вскочил и, перебежав пространство до пологого спуска, посмотрел вниз. Там, внизу, сшиблась толпа и, лишь изредка вскрикивая, эскадронцы и неведомо откуда взявшиеся бандиты рубили друг друга. Хрипели лошади, ругались и стонали люди, но стон и топот были странно приглушены, словно это происходило во сне, не наяву. У подножия холма жались испуганные коноводы четвертого взвода.
— На конь! — гаркнул сзади уверенный голос.
И сразу же покатились, поехали по Пятнистому склону милиционеры и чекисты. Бандиты стали заворачивать коней в сторону коноводов. Но было поздно. Гуляев сам не помнил, как он влетел в седло.
— Вперед! — ударил голос Сякина, и Гуляев, обгоняя других, скакавших рядом, послал вперед своего саврасого мерина. Навстречу, оскалившись, скакал бандит с опущенной вдоль крупа лошади шашкой. Его лихое, распаленное азартом рубки лицо скалилось усмешкой. Гуляев выстрелил. Бандит еще яростнее заусмехался, и лошади сшиблись. Он уже пел, пел рядом, металл чужого клинка, когда Гуляев обуздал дрожащую руку, трижды дернулась собачка курка, и пегий конь бандита пронесся рядом. На шее его безжизненно пласталось тело. Невдалеке Сякин орудовал двумя клинками. Пятясь перед ним, отступал бандит на рослом вороном жеребце. Он бешено, но не очень умело отмахивался клинком, полушубок его на груди уже темнел кровавым пятном, а Сякин жал и жал его в самую гущу рубки.
Гуляев перезарядил браунинг и понял, что бандиты дрогнули. Они уже поворачивали коней, кое-кто из них, отстреливаясь, начал отъезжать в глубину леса. В этот миг один из них — в мерлушковой папахе — выстрелил. Сякин охнул и схватился за руку. Одна из его шашек выпала под ноги коня. Гуляев изо всех сил ударил своего саврасого каблуками и оказался рядом с Сякиным. Он дважды выстрелил и увидел, как свалилась мерлушковая папаха, как смертно бледнеет длинноносое, искаженное шрамом на лбу лицо врага. Бандит стал заваливаться назад. Лошадь его пробежала рядом. А Гуляев хотел подхватить Сякина, но тот ударил его локтем и пришпорил лошадь.
— Дави, ребята! — крикнул Сякин. — Даешь!
— Да-е-шь! — заревели со всех сторон. Озверевшие лошади эскадронцев грызли и теснили коней бандитов. Резко ударило несколько выстрелов, и бандиты как по команде стали поворачивать коней.
— В угон! — закричал Сякин.
Десятки всадников помчались радужным клубком, догоняя и обгоняя друг друга. Сякин, белый, потерявший кубанку и шашку, шагом ехал навстречу Бубничу, Тот на ходу осадил, вздыбил лошадь.
— Спасибо тебе, командир!
— А ты, дурочка, боялась, — сказал Сякин, блестя глазами. — Я, комиссар, присягу один раз даю.
Из-за деревьев возвращались всадники, ведя в поводу трофейных коней. Вся поляна была завалена трупами людей и лошадей.
— Назад надо! — сказал Бубнич, пытаясь забинтовать плечо Сякина.
— Трубач! — из последних сил крикнул тот, и откуда-то из-за деревьев труба серебряно завела сигнал сбора.
Шел снег, по улицам села разъезжали конные. У завалинок толпились местные, поглядывая на суету вокруг штаба. Батько Хрен уже прошлой ночи выдвинул свои аванпосты к городу. Клешков стоял у штаба в кучке бандитов ждал Князева.
— Барахла, братцы, там навалом, — говори пуская дым через ноздри, бородатый крепкий мужик в полушубке, перепоясанном офицерским ремнем. — Что ни толкуй, а Сухов — он город был торговый, народ там толстобрюхий живал.
— Усе комиссары разволокли, — лениво говорил усатый украинец в островерхом малахае, — тильки шо кров свою прольем!
— Комиссары себе награбили, мы комиссаров обдерем, — стоял на своем бородатый. — Но, без товару не вернемся, точно говорю.
Из ворот хаты, занятой под штаб, вырвалась кучка всадников и во весь опор покатилась по улице. Скоро уже и спин их не стало видно в мельтешении снега.
— Погодка, как по приказу, — бородатый обмел снег с бороды, — уже год я с батькой, и где тилько ни были, а городов пока не брали!
— Теперь мы — сюда, — с убеждением подтвердил усач, — селяне за нас, громада валом валит. Прижмем город пид ноготь, вин и прыскне.
В сумятице снежных вихрей Клешков увидел знакомую чуйку и треух Князева.
— Пошли-ка, молодчик, вести приятные, — сказал он.
Они пошли по улице, увязая в снегу. В лицо колко била метель.
— Допрашивал ноне батька одного человечка, — благостно изливался Князев, — так до чего ж упорен был, до чего бранчлив, только плетьми и смирили раба божьего.
— Красного взяли? — спросил Клешков.
— Оно вроде и не красного, да ведь и к нашим тоже не причислишь. Колупаевский.
— А, это из погорельцев.
— Пожег их батько, но ведь не без резону, они на честь супруги его покушались. Так что хочу молвить, пока разум мой нищий еще бодрствует в трудах, батько Хрен умен, умен, разворотлив мозгами.
Клешков промолчал. Они вошли в калитку, поднялись в сени, разделись там и сели в комнате, отведенной им на постой.
— Я вот к чему это говорю, — продолжал Князев, отирая ладонью свое острое, с козлиной бородкой лицо и щурясь на Клешкова, — я к тому, голубь, говорю, что больно ты возле этого Семки толчешься. Окрутят они тебя по молодости, окрутят, парень, а ведь бандиты они, как есть бандиты… Что сегодня с христовой душой живой проделывали, как измывались.
— Молчал?
— Так что ж молчать, все одно откроешь рот, когда за такое место к потолку подвешивают.
— Заговорил?
— Заговорил. И все на нашу голову. Еле только я и отговорил, спасибо Кривой помог, очень ему хочется в городе пограбить, а то бы батя заместо большевиков разнесчастного голодранца Митьку Сотникова пустился б истреблять, Вот он, союзничек, свяжешься с ним, а потом не знай, чего ждать. Все-таки, благодарение господу, так оно — не так, а к ночи выступаем. — Князев замолк, потом поднял вверх глаза и сказал молитвенно. — Отольются большевичкам невинные слезы, отольются. Пошли мне, господи, встречу с их главным, с нехристем Бубничем, пошли, господи. Вот возьмем город, я его добуду! За все мне ответит лиходей, и за имущество мое, и за сына, что по его милости в могиле, за все! Отольются ему слезки, иуде мохнатому! Отольются!
— Я вам не нужен?
— Иди, иди, голубь, да возвертайся скорей. В сумерках выступление, вот тут не теряйся, при мне находись.
Клешков оделся в сенях и вышел. В метели скакали конные, тарахтели подводы, перекрикивались голоса. Клешков зашагал по направлению к штабу, щурясь и заслоняясь от крупки рукавицей. Второй день он был в страшном напряжении. Вчера выступил Кикоть. Больной, он лежал в тачанке, но сам повел отряд в две сотни коней, с ним был единственный в банде, исправленный к этому времени пулемет. Его подарили батьке Хрену мужики из староверских сел. Теперь начиналось движение трех последних сотен Хрена. Конечно, хорошо, что товарищи в городе ждали и готовились, но Клешков никак не забывал, до чего несоразмерны их силы с числом нападавших. Общее число штыков и сабель у защитников города было меньше даже той части бандитской армии, которая шла с Хреном. Вместе с Кикотем и подпольем бандиты превосходили красных почти втрое, и спасение было только в пулеметах. Любая случайность, любой пустяк могли перевесить чашу весов.
Клешков вошел во двор штаба. Запорошенные снегом, хрупали сено лошади. Все они были подседланы и укрыты попонами. Людей почти не было видно, разбрелись по хатам, готовились к походу. Внезапно набежал веселый Семка, перетянутый в поясе, в кубанке. От него несло самогоном.
— Здорово! — крикнул он. — Слыхал? Выступают!
— Сейчас? — спросил Клешков.
— Через час, как смеркнет.
— Пойду собираться.
Семка поймал Клешкова за плечо.
— Слухай, Санька, оставайся со мной.
— А ты разве не идешь?
— Батько тут оставляет, жену сторожить от колупаевских.
— Хорошая должность!
— Поперек его не попрешь.
— Понятно. Я пойду с войском.
— Оставайся, — убеждал Семка, — мы тут пир организуем, Христю позовем, она, как батьки нет, до всех добрая.
— Нет, я хочу в городе побывать.
— Так побываем! А то дюже здесь скучно. Одна Христя, так вона мне хуже буряка невареного, да пленный. Може, со скуки его в расход пущу, кацапа колупаевского. Пусть Митьке Сотникову прощальный привет шлет.
— Отпустил бы ты его, — сказал Клешков, — он же все сказал. На черта он тебе?
— Я колупаевских из прынцыпа не отпускаю. Этот Митька Сотников — гад, хуже змеюки, попадется, на ремни всю шкуру порежу! Пленный-то его продал, мы послали утром сотню, пугнули, еле ноги унес. Малый сидит — трусится: не мы, так Митька его все одно зарежет.