Эдуард Байков - Фантасофия. Выпуск 4. Шпионский триллер
Лодка отчалила от берега с едва слышным плеском, вежливо раздвигая носом кувшинки. Ночной омут парил с дневной жары, полуокутанный белесой дымкой. Свет фонарика выхватывал из мира темных контуров зеленые участки буйных порослей.
— В принципе, можете говорить в полный голос! — разрешил Алан. — Силурус — хозяин здешних мест, это вам не мелкая плотва, от крика не ушлепает… Главное, как всплывет, попасть ему багром в башку! Если в хвост — то только поцарапаешь, злее станет, глядишь, и лодку, чего доброго, перевернет!
— Что бы вы без меня делали! — усмехнулся Лека, собирая невесть откуда взявшееся охотничье ружье. — Вы ведь даже не члены общества рыболовов и охотников… так, может быть, половые члены, не более…
— Ща как дам! — замахнулся Алан.
— Ладно, ладно! — притворно испугался Лека. — Ты будешь бесполым, я же не настаиваю…
— Слушай, Алан — поинтересовался Алик, всегда отличавшийся любознательностью. — А почему они зовут его Силурусом?
— Вообще-то они его как-то по-чувашски зовут… — вынужден был признаться Голубцов. — А Силурус — это латинское обозначение сома… Я сам прошлым летом приспособил, но скромно скрылся под псевдонимом…
— Да и сома этого ты тоже выдумал! — разочарованно зевнул Лека. — Писатель хренов! Вот счас промерзнем тут всю ночь, как дураки — а я, между прочем, с такой отдыхающей познакомился! Прикинь, Алик, она искусствовед! Она в Эрмитаже все знает, как мы в собственном туалете! И такая, знаешь, фигуристая… Очки только портят — надо ей оправу поменьше… А то, как синий чулок… Я бы сейчас мог к ней в номерок, под теплое одеяльце — а вместо этого торчу тут и зябну с двумя миндалями в лодке…
— Зяблик нашелся! — хмыкнул Алан. — Если ты так говоришь, Лека, то запомни: поймаем сома, поделим с Аликом, а ты только облизывайся — фантомов не едят!
Иногда говорят про тишину: мертвая. В Кувшинке тишина была живая, зыбко-подвижная тишина безветрия и неуловимого шелеста берегов, не воспринимаемого ухом развода и бульканья мелкой рыбешки. Какой-то пух — то ли остатки тополиного, то ли камышовый — витал незримо в темноте, иногда касался лица, падал на воду и не плыл — от невесомой легкости своей скользил по её глади. Ночная прохлада гладила утомленные окрестности, белевшие от раскаленного зноя днем.
— Нет, ты скажи! — приставал Лека к Алану. — Если бы здесь действительно водился сом! Столько рыбаков — и все неумехи, один ты Д’Артаньян, так что ли получается? Никто его выловить не мог, один Алан Голубцов счас подъедет и возьмет?!
— Во-первых! — терпеливо загибал пальцы Голубцов. — Эти лентяи удят в основном днем, а Силурус всплывает ночью. Во-вторых — сом не клюет на обычную рыболовную снасть. Здесь нужны специальные приспособления, крюки как у багра — а с обычной удочки он просто лесу оборвет — и все! К тому же местным он нужен, как легенда, тут ты, Лека, прав, а приезжим некогда всерьез за него взяться…
— Тихо! Смотрите! — возопил Алик, проведя фонариком дорожку по зыбкой пленке воды.
Они увидели то, что сразу осекло скептика Леку — и убило его надежды попробовать молодой сомятины. Близ берега на мелководье ворочалось какое-то серое гуттаперчевое бревно. Вот перевернулось боком, хапнуло лягушку — и вновь с еле слышным плеском ушло на глубину…
— Ого-го! — присвистнул Горелов.
— Вот он! — торжествовал Алан. — Силурус! Я же говорил! Оклеветанный неверием, оскорбленный сомнением, не понятый современниками — я все же был прав! И что, Лека, разве такой красавец не в силах утащить утку?! Да ему хоть барана дай — утащит под корягу!
— Или… мальчика… — холодея от той опасности, которой подвергался здесь Мирон Витальевич, прошептал Алик. — Алан, ты должен был мне сказать в первый же день…
— Да нормально, Алик! Твой сын купается на протоке, а сомы не любят проточную воду… Хотя… Судя по размерам, Силурус все время должен быть голоден… Может, он от голода и днем выйдет охотиться…
— Все! — подвел итог Лека. — И спорить не о чем! Хана твоему Силурусу, а нам всем доброй ушицы…
Он открыл кастрюлю, источавшую сладковатый запах перекисающей еды, и стал ломать моченый в бульоне хлеб, кусок за куском отправляя по воде. В призрачном свете фонарика их рваные остовы нарушали гармонию спящей природы, идеальную ровность поверхности омута.
— В тихом омуте — черти водятся! — посетовал Алан. — По правде сказать, Алик, я в первый раз вижу Силуруса вблизи! По плескам ведь не определишь… А то, и правда, Мирона и на протоку бы не выпустил…
Они тихо вращались, влекомые неведомыми слабыми круговыми течениями, посреди безобразия плавучего хлеба, по-охотничьи собранные.
— Вот вам и романтика странствий! — улыбнулся Лека.
— Я соглашусь с тобой, — кивнул Алан. — Но не с тем, что ты имел в виду! Романтика — совсем не то, что видят в ней наши глупые женщины — когда много роз, кофе в постель — или лучше в чашку, ресторации, ассигнации… На самом деле, Лека, это не романтика, а пошлость в квадрате! Лунный свет, тихая музыка отвратительно пошлы!
— Хм… а что же тогда романтично, по твоему?
— Философия романтики — в её трагичности. Подлинный романтизм — это ореол трагедии и обреченности. Белый офицер, прощающийся с любимой на перронах Гражданской войны — это вечный романтический сюжет, вечное поле для романсов и сонетов! А современный мажор, из ресторана везущий на «чайке» девушку домой слушать Чайковского и смотреть с балкона в бинокль на Луну — это дерьмо. То есть, может быть, не дерьмо, а простая проза жизни — но нет… не поэзия…
— Чё-то ты заболтался уже, писатель! — хихикнул Лека. — Белый офицер ему… Помягчели времена-то для вас, щелкоперов, прежде ты бы не стал вспоминать белого офицера в обществе офицера КГБ!
— Я это не в смысле апологетики Белой армии! — сдал на попятный Голубцов. — Победив, Белая армия стала бы пошлостью уже не в квадрате, а в кубе… Я говорю про романтику — вот здесь и сейчас — не потому, что ночь ароматна и пахнет дымом, банькой, сеном, детством… Я говорю — романтизм в Силурусе, одиноком старом соме, против которого вышли трое жестоких истребителей, вооруженных всей технической и интеллектуальной мощью ХХ века! Старый сом, живущий по законам доисторического времени, когда не появлялись ещё даже рисунки на стенах пещер, гость из Силура — Силурус — обречен перед нами и в этом прекрасен. Если бы он поймал мальчика из деревни — он был бы мерзкой хладнокровной гадиной — и не больше того. Но вышли мы — и симпатии верхнего наблюдателя на его стороне; Божественный романтизм именно в этом:
Старого мира последний сон
Молодость, сила, Вандея, Дон!
— По-твоему, выходит, коммунизм, если побеждает — становится пошлостью?
— Ладно, Лека, уймись! — выручил Алана Мезенцов. — Пошлостью становится этот ваш беспредметный разговор. Коммунизм неизбежен — и все! Лучше сома не проглядите!
— Есть большая разница между романтиками, комсомольцами двадцатых и, например, туземной бабой по прозвищу Мотниха! — не унимался Алан. — Мотниха как раз в двадцатые и была, наверное, комсомолкой! А сейчас у неё сдох почему-то весь опорос, и она дохлых поросят хочет продать горожанам под видом свежерезанных… Пришла ко мне, дура старая — мол, Алан Арменович, вы большой человек, нет ли у вас какой синей печати, чтобы поросятам на бок проставить! Ведь вот дура старая — а знает, что санэпидемстанция мясо убойное метит… Я её выгнал! С чего поросята сдохли — никто не знает! А ну как горожане помрут следом?! Но Мотнихе, ослепленной собственничеством, это ничего, мол, в городе народу нет переводу, один помер, другой родится, а в кубышке у Мотнихи все деньги-то считанные…
— Вот сволочь! — сплюнул Лека в воду.
— Человека портит комфорт! — глубокомысленно изрек Алик. — Люди в землянках и в лаптях честнее людей в «Жигулях» и итальянских сапожках… Мы им пансионат за 18 копеек в сутки, а они нам в ответ — дохлых поросят на продажу… Мы им дешевый хлеб, а они его в рюкзаки и за город — свиней откармливать…
— Но коммунизм все-таки неизбежен! — зачем-то сбил накал трагической ноты Лека. — Отобьемся! Все-таки Константин Устинович Черненко — это такая сила — никакая Мотниха не переломит!
— Сом подходит! — шепотом просипел вмиг напрягшийся и заострившийся Алан. — Силурус-с-с…
Черную полировку воды разрезала сильная слизистая спина могучего сома. Похожий на чудовищно разросшегося головастика, с длинными усами и блеклыми, по виду слепыми бусинами глаз на широкой, состоящей почти из одной пасти морде, Силурус возник из тинистых глубин и донных коряг как истинное порождение ночи и кошмара.
Он рос, наверное, века два, но с каждым днем, набирая вес, становился все жаднее и неразборчивее до пищи. Чем дальше в неведомое технотронное грядущее планеты уходил век Силуруса, тем сильнее терзало его проклятие голода.