Игорь Губерман - О выпивке, о Боге, о любви
– Девонька, – сказал он ласково и тихо, – я был бы счастлив, но есть одна загвоздка. Понимаешь, я уже немолод, и пошаливает сердце… Словом, если я умру, ты сможешь меня быстренько одеть?
Пылкая девица тихо ойкнула, её как ветром сдуло. Больше она даже не смотрела в его сторону.
Так убедился я в своей догадке давней, что у любострастия есть некие предельные границы. Это в смысле потолка. А в смысле расширения количества? Тут, по-моему, их нет. И я не о царе там Соломоне говорю с его якобы восьмьюстами наложницами и не о султанах всяких с их гаремами – тут дело давнее, а значит, тёмное, мне интересней современники мои. Я как-то в Питере сидел у своего приятеля – весьма известного поэта и отчаянного, забубённого ходока. Сидели мы в его большой, хоть и двухкомнатной всего, квартире, где высоченные старинные потолки создавали ощущение простора и пространства. Стены снизу доверху были увешаны картинами и гравюрами, нам было хорошо и пьяно.
– Слушай, – я спросил у него тихо, ибо жена его за чем-то вышла на кухню. – Если все эти картины снять и вместо них от потолка до пола вывесить фотографии твоих баб – они поместятся?
Поэт с сомнением, как бы впервые, огляделся вокруг и неуверенно сказал:
– Ну, если паспортные.
Ещё к неисчерпаемой теме нашего любострастия надо отнести слова, однажды сказанные некой женщиной – она живёт в Германии. С пылкой настырностью она умоляла чиновников, ведающих визами, ускорить приезд её любимого, который задержался временно в России. И сердца у всех так были тронуты её нетерпеливой страстью, что они ей, как сумели, помогли. А спустя месяца три одна из чиновниц встретила эту молодую женщину и спросила, как её дела. И женщина ответила словами, составляющими, я уверен, самый лаконичный в мире любовный роман:
– Он прилетел, я залетела, он улетел.
Сегодня уже странно было бы и глупо обсуждать любострастие в давнем списке смертных грехов. Сексуальная революция ведь и вправду произошла в двадцатом веке – только не благодаря всяким шумным молодёжным эскападам или расширению всяческих свобод: она лишь следствие того, что тихо и естественно явились в середине века противозачаточные таблетки. Вместе с ними почему-то начисто исчез и Божий страх. Насколько в этом смысле мы продвинулись, легко продемонстрировать на простейшем умозрительном эксперименте: представьте себе пожилого английского пуританина каких-нибудь сороковых годов уже двадцатого века, соединившегося вдруг по телефону с платной сексуальной линией «Со мной ты кончишь дважды». Человечество стремительно покатилось по пути сексуального раскрепощения. Его пределы невозбранно расширяются, хотя Творец и сделал робкую (похоже, что напрасную) попытку испугать нас жуткой новоявленной болезнью. Чуть напугал, но от испуга наша удаль только возросла. Куда ж мы, интересно, катимся? Предсказывать я не возьмусь, уже мне это не увидеть, но мне кажется, что наше светлое будущее – в нашем дико удалённом прошлом. И уже не человечество имею я в виду, а наших предков – обезьян. Отнюдь не всех подряд, а некое загадочное и прекрасное племя, близких родственников шимпанзе.
Обезьян банобо обнаружили в Африке сравнительно недавно, лет семьдесят тому назад, и жизнь их с той поры описывают неустанно. Все свои конфликты эти обезьяны разрешают исключительно соитием. Секс у них – тот социальный клей, который прочно всех объединяет. Ни ссор, ни драк, ни гневных схваток у банобо просто не бывает – ими сыскан способ очень быстрого и наилучшего вида примирения. Любые виды секса им известны – как обычный типовой, так и оральный с анальным. Самки так же просто ладят с самками, как и самцы – с самцами. А различные почёсывания и поглаживания – это будничная норма отношений. Даже ежели капризничают дети. Я увлёкся, может быть, и преступил научные границы подлинного описания их жизни, только общество, где все размолвки прекращаются мгновенно и легко, мне очень симпатично. И, разумеется, ни о каком труде они не помышляют (очевидно, опасаясь, что это может превратить их в человека), а живут и наслаждаются по мере сил. И в этом смысле человечество – это банобо в стадии деградации. Тем более – доподлинно научный факт: девяносто восемь процентов их генов – те же, что у человека. Нет, я отнюдь не утверждаю, что грядущее у человечества – такое же, я сладким грёзам предаваться не намерен, но всегда приятно хоть бы мельком и о светлых намекнуть перспективах, ибо уж очень надоели чёрные правдоподобные пророчества.
А главу эту закончить я хочу одним сном моего друга Володи Файвишевского. Он заявился в гости к Льву Толстому, и ему там очень интересно. Очевидно, Софья Андреевна в отъезде или нездорова, потому что престарелый граф хлопочет сам, усердно накрывая стол для гостя. А ещё сидят в той комнате человек двенадцать других приглашённых – у них донельзя серьёзные, даже насупленные лица, твёрдый неподвижный взгляд у каждого, они полны глубокой значимости своего существования. Володя замечает с ужасом, что у многих чуть окровавлены штаны, а из ширинок торчат куски бинтов. И, как это сплошь и рядом постигает нас во снах, он ясно понимает, что всех этих людей недавно оскопили. Улучив момент, он тихо спрашивает у Льва Николаевича, кто эти люди. О, говорит ему Толстой, это известные борцы за истину и справедливость, неуклонные ревнители высоких всяческих идей, фанатики нравственного улучшения человечества.
– А почему же и зачем их оскопили? – удивляется Володя Файвишевский.
– Чтоб не отвлекались, – жизнерадостно ответил Лев Толстой.
Любовь – спектакль, где антракты немаловажнее, чем акты
Один поэт имел предмет,
которым злоупотребляя,
устройство это свёл на нет;
прощай, любовь в начале мая!
Ни в мире нет несовершенства,
ни в мироздании – секрета,
когда, распластанных в блаженстве,
нас освещает сигарета.
Красоток я любил не очень,
и не по скудости деньжат:
красоток даже среди ночи
волнует, как они лежат.
Что значат слёзы и слова,
когда приходит искушение?
Чем безутешнее вдова,
тем сладострастней утешение.
Когда врагов утешат слухом,
что я закопан в тесном склепе,
то кто поверит ста старухам,
что я бывал великолепен?
В любые века и эпохи,
покой на земле или битва,
любви раскалённые вздохи —
нужнейшая Богу молитва.
Миллионер и голодранец
равны становятся, как братья,
танцуя лучший в мире танец
без света, музыки и платья.
От одиночества философ,
я стать мыслителем хотел,
но охладел, нашедши способ
сношенья душ посредством тел.
Грешнейший грех – боязнь греха,
пока здоров и жив;
а как посыплется труха,
запишемся в ханжи.
Лучше нет на свете дела,
чем плодить живую плоть;
наше дело – сделать тело,
а душой снабдит Господь.
Учение Эйнштейна несомненно;
особенно по вкусу мне пришлось,
что с кучей баб я сплю одновременно,
и только лишь пространственно – поврозь.
Я – лишь искатель приключений,
а вы – распутная мадам;
я узел завяжу на члене,
чтоб не забыть отдаться вам.
Летят столетья, дымят пожары,
но неизменно под лунным светом
упругий Карл у гибкой Клары
крадёт кораллы своим кларнетом.
Не нажив ни славы, ни пиастров,
промотал я лучшие из лет,
выводя девиц-энтузиасток
из полуподвала в полусвет.
Мы были тощие повесы,
ходили в свитерах заношенных,
и самолучшие принцессы
валялись с нами на горошинах.
Сегодня ценят мужики
уют, покой и нужники;
и бабы возжигают сами
на этом студне хладный пламень.
Теперь другие, кто помоложе,
тревожат ночи кобельим лаем,
а мы настолько уже не можем,
что даже просто и не желаем.
В лета, когда упруг и крепок,
исполнен силы и кудрей,
грешнейший грех – не дёргать репок
из грядок и оранжерей.
По весне распустились сады,
и ещё лепестки не опали,
как уже завязались плоды
у девиц, что в саду побывали.
Многие запреты – атрибут
зла, в мораль веков переодетого:
благо, а не грех, когда ебут
милую, счастливую от этого.
Природа торжествует, что права,
и люди, несомненно, удались,
когда тела сошлись, как жернова,
и души до корней переплелись.
Рад, что я интеллигент,
что живу светло и внятно,
жаль, что лучший инструмент
годы тупят невозвратно.
Давай, Господь, решим согласно,